Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В сентябрьский вечер я снова приземлился в аэропорту Дж. Кеннеди. Я нигде не видел Элизабет, выйдя в зал прибытия, и озабоченно подумал, что она, должно быть, не слышала сообщения, которое я наговорил на ее автоответчик перед тем, как взойти на борт самолета. Я обескураженно стоял, оглядываясь по сторонам, в потоке нетерпеливо толкающих меня пассажиров, когда ко мне подошла улыбающаяся молодая женщина. Сперва я узнал ее улыбку. Она подстриглась: теперь ее волнистые золотисто-каштановые волосы доходили лишь до середины шеи, и на ней был черный приталенный жакет, короткая черная юбочка и туфли на высоких каблуках, из-за которых она выглядела на полголовы выше меня. Я никогда не видел ее в юбке и вообще никогда не видел ее так хорошо одетой, и пока мы обнимали друг друга, я на минуту вспомнил о той элегантной, одетой в черное женщине, которую украдкой разглядывал в тот день, когда сидел в садике со скульптурами позади Музея современного искусства. Может быть, она так разоделась из-за меня, стремясь ликвидировать контраст между богемной расхристанной девицей и ее пристойно одетым, буржуазного вида любовником? А что, если она хотела этим показать мне, что вполне может войти в мой круг и что готова последовать за мной куда угодно? Но, возможно, есть кто-то другой, кто научил ее заботиться о своей внешности? Может быть, она стремилась стать привлекательной в полных ожидания глазах кого-то другого? Мы стояли так в долгом, неподвижном объятии посреди водоворота пассажиров и багажа, и я вдыхал неожиданный, незнакомый аромат духов, исходивший от ее шеи. Мы сидели в такси, и она посмеивалась над моим удивлением при виде ее нового облика, а я ласкал ее обнаженную худенькую шею, и она расспрашивала меня насчет моей книги и рассказывала о своей прошедшей выставке и о путешествии по Юкатану, которое в ее изложении вдруг превратилось в долгое экзотическое приключение, словно и не было у нее никаких проблем с желудком. Внезапно все оказалось конкретным — и эта поездка в такси через Бруклин, и разговор о том о сем. Все было слишком конкретно. Она была почти пугающе красива, и ее новая, холодноватая элегантность встревожила меня, словно это было первое предупреждение о том, что все пойдет не так, как я надеялся, хотя она прижималась ко мне и прислоняла свою голову к моей. Но поначалу было нечто эйфорическое в нашей встрече, как будто мы отринули весь мир и все, что в минувшие месяцы мешало нам быть вместе, и мы едва могли дождаться, когда такси остановилось перед ее подъездом. Мы не выпускали друг друга из объятий до глубокой ночи, вспотевшие и задыхающиеся. Она вышла в ванную, а я остался лежать, изнеможенный перелетом и нашей бурной встречей. Кошка бесшумно кралась, кружа по голому полу, и осторожно принюхивалась к нашей одежде, которая лежала, сваленная бесформенной грудой. Я слышал, как вода лилась в ванну, сперва с твердым, металлическим звуком, а затем с мягким всплеском, по мере того как ванна наполнялась. Ржавые краны гудели, а потом все стихло. Я прислушивался к отдаленным полицейским сиренам, голосам, которые выкрикивали что-то по-испански на улице, и к звуку машин, проезжавших время от времени мимо, из которых доносились звуки техномузыки. Ночь была теплая, и окна в доме напротив были распахнуты настежь. В одном из них виден был мужчина, собирающийся бриться, хотя был четвертый час ночи; из другого доносились звуки медленного танго, и я узнал восторженное, страстное банджо Астора Пьяццоллы. В последний раз я слышал эту пластинку много лет назад.
Когда я вошел в ванную, Элизабет лежала в воде, с лицом, прикрытым махровой мочалкой. Зеленоватая вода немного искажала погруженное в нее тело, и оно казалось плоским, как фотография. Влажная махровая ткань приникла к ее носу и векам, точно маска. Я сел на край ванны и сказал, что размышлял о том, о чем она не раз упоминала. О ее возможном переезде обратно в Копенгаген. Из крана капало, и капли, достигая водной поверхности, размеренно отделяли минуты тишины, наступавшей в промежутках. На водной глади возникали небольшие круги, они дрожали и искажали отражение ее неподвижного узкого тела. Я сказал, что люблю ее, что хочу быть только с ней, что решил уйти от Астрид, но капли лишь продолжали отмерять секунды, кап, кап, каждую секунду, как это обычно бывает. Осторожно я взялся за край махровой мочалки под ее подбородком и потянул за него, так что открылось лицо. Веки были сомкнуты, и она долго продолжала так лежать неподвижно, а потом разомкнула их наконец и глянула на меня своими блеклыми, серыми глазами.
И так наши часы, проведенные вместе, самые драгоценные для нас часы, все же не имели особых последствий. Неожиданное взаимопонимание, внезапно возникшая близость в отдельные моменты все же не превратилась в союз, в обещание таких же часов в будущем. Эти часы не могли быть связаны воедино, они не могли стать нашей историей, а если и стали, то в данном случае — историей, которая постоянно завершалась и постоянно начиналась заново, пока однажды вечером не оборвалась на полуслове, так же неожиданно, как началась, когда я пять месяцев назад схватил ее руку, пока мы стояли, глядя на реку Гудзон.
Семь лет спустя, когда я стоял, замечтавшись, перед холодноватыми, монохромными абстракциями Элизабет в одной из галерей Сохо, ко мне подошел человек моего возраста и спросил, знакомы ли мне эти картины. Я сказал, что я старый друг художницы, но что в последние годы мы потеряли друг друга из виду. Он представился как ее торговый агент, и мы разговорились. Она жила в Вермонте, в сельской глуши, в большом доме вместе со своим мужем и их маленьким сыном. Он был скульптором, очень талантливым. Я заинтересованно кивал, слушая его рассказ. Торговый агент Элизабет показал мне фотографию, которая висела на доске объявлений над его столом в одном из задних помещений. Это был моментальный снимок, сделанный в вечернее время, незадолго перед заходом солнца, перед деревянным домом, выкрашенным белой краской. Был причудливый контраст между освещением и сернисто-желтым отблеском на узком отрезке неба позади дома. Я вспомнил об одиноких американских домах на фоне вечернего неба, которые встречал на картинах Хоппера. Глаза снятых на снимке людей казались красноватыми — черноволосого парнишки в бейсбольных рукавицах и с загорелыми руками, смуглого человека с черной окладистой бородой, который стоял позади мальчика, положив руки ему на плечи, и Элизабет, которая стояла рядом с ним в старомодном, цветастом летнем платье, чуть склонив голову, так что щека ее оказалась прислоненной к щеке мужа. Она все еще была с короткой стрижкой и выглядела чуть старше, чем тогда. Она улыбалась, глядя в камеру красноватыми зрачками. Она была похожа на себя, эта улыбающаяся женщина, и все же это была не та, которая сентябрьской ночью семь лет назад лежала в ванне и смотрела на меня ничего не выражающими серыми глазами. Меня удивляло, что я был готов перевернуть вверх тормашками мою жизнь ради того, чтобы быть вместе с ней, хотя мы, в сущности, совсем не знали друг друга и лишь провели вместе несколько недель весной. Для меня этого оказалось достаточно, настолько ничтожными были мои представления о самом себе и о том, где мое место. Они, эти представления, оказались столь же невесомыми, как картины и слова.
Разумеется, мне стало больно, но не до такой степени, как я воображал, когда она доходчиво объяснила мне, что это, пожалуй, не то, о чем она думала, и не потому, что есть кто-то другой, с кем ей хотелось бы быть больше, чем со мной. Просто ей нравится жить одной, и к тому же она решила остаться в Нью-Йорке. Элизабет даже уронила слезинку из-за меня, в виде небольшой жертвы в честь той красивой истории, которую я о нас сочинил, а я поцелуем снял у нее со щеки эту слезинку и пришел в себя. Возможно, инспектор музеев был все-таки прав? Возможно, я и впрямь был всего лишь одним из мужчин в веренице других, которых вдруг увидел перед собой? В длинной, нетерпеливой, толкающейся очереди, протянувшейся по всей Первой авеню? Я никогда этого не узнал, да теперь это и неважно. На следующий день я поселился в дешевом отеле в районе Маленькой Италии, но мы пару раз сходили вместе в ресторан и говорили так же, как в начале нашего знакомства, о нью-йоркской школе и обо всем, что приходило нам в голову, и снова, как и прежде, чувствовали, что находимся на одной и той же длине волны. И если бы я не обременил создавшееся между нами равновесие своими несвоевременными и решительными планами на будущее, мы, возможно, покувыркались бы еще с недельку на ее матрасе под наблюдением совершенно индифферентной кошки, потому что она действительно любила меня, между нами и впрямь пробегала искра, когда мы были вместе. Было лишь то, что было, и не более того. В тот день, когда я уезжал, мы позавтракали вместе на Спринг-стрит, там, где мы встретились в первый раз. Потом мы постояли немного, глядя друг на друга на углу Западного Бродвея, после чего я подозвал такси. Если бы она в этот момент изменила свое решение, все могло бы оказаться иначе. Но она лишь дружески похлопала меня и сказала, что я должен беречь себя. Мне хотелось сказать ей то же самое, но я удовольствовался тем что улыбнулся по-отечески и поцеловал ее в лоб. Потом я сел в такси и велел везти себя в аэропорт. Симпатичная леди, но очень уж худая, сказал мне шофер по-английски, но с неистребимым пакистанским акцентом. Да, очень симпатичная, ответил я, повернувшись на заднем сиденье, чтобы бросить последний взгляд через заднее стекло на ее высокую узкую фигуру, шедшую широким, быстрым шагом между другими пешеходами и минуту спустя ставшую неразличимой среди силуэтов движущихся людей.