Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хэт замолчал, а я застыл с ручкой над блокнотом, ожидая продолжения. Когда я понял, что продолжения не будет, я спросил:
— Отчего она умерла?
— Мне никогда об этом не рассказывали.
— И никто так и не нашел человека, убившего Мэри Рэндольф?
Прозрачные, бесцветные глаза на мгновение задержались на мне.
— Убили ли ее вообще?
— А с Ди Спарксом вы помирились? Вы когда-нибудь говорили с ним об этом?
— Конечно, нет. Не о чем тут разговаривать.
Поразительная фраза. Значит, весь этот час он всего лишь рассказывал мне о том, что происходило с ними двумя, а я упустил это. Хэт все еще смотрел на меня своими недосягаемыми глазами. Лицо его стало каким-то особенно мягким, почти неподвижным. Невозможно было представить себе этого человека шустрым одиннадцатилетним мальчиком.
— Теперь, после того, как ты меня выслушал, ответь на мой вопрос, — сказал он.
Я не мог потом вспомнить вопроса.
— Мы нашли то, что мы искали?
Страх — вот чего они искали.
— Думаю, вы нашли гораздо больше, — ответил я.
Он неторопливо кивнул:
— Правильно. Гораздо больше.
Потом я задал Хэту несколько вопросов об их семейном ансамбле, он поддержал себя еще одним глотком джина, и интервью вернулось в обычное русло. Но впечатление от разговора с ним изменилось. После того как я услышал длинную историю без конца о ночи в канун Дня Всех Святых, всё, что Хэт говорил, напоминало разговор с Мэри Рэндольф. Каждое утверждение, казалось, имело два самостоятельных значения: открытое значение, выводимое из последовательности обычных английских слов, и скрытое, гораздо более точное и узнаваемое. Он был похож на человека, разговаривающего со сверхъестественной реальностью в центре сюрреалистического сна, — на человека, ведущего обычную беседу, стоя одной ногой на твердой земле и занеся другую над бездонной пропастью.
Я сконцентрировался на реальности, на ноге, стоящей в контексте, который я понимал; остальное тревожило и пугало. К шести тридцати, когда Хэт любезно назвал меня «мисс Розмари» и открыл дверь, я чувствовал себя так, будто провел в его комнате несколько недель, если не месяцев.
Хотя я и получил в Колумбийском университете степень магистра, у меня не было достаточно денег, чтобы учиться дальше на доктора философии, поэтому я так и не стал профессором в колледже. Не стал я и джазовым критиком, да и вообще ничего интересного из меня не вышло. После университета я преподавал английский в средней школе до тех пор, пока не уволился и не устроился на свою нынешнюю работу, которая предполагает много путешествий и оплачивается гораздо лучше. Может, конечно, и лучше, но об этом, пожалуй, не стоило упоминать, принимая во внимание мои расходы.
У меня есть маленький домик в пригороде Чикаго, мой брак выдержал все испытания, которые обрушивала на него жизнь, а мой двадцатидвухлетний сын, молодой человек, который в жизни не брал в руки книжек, кроме как ради удовольствия, любовался картинами, ходил по музеям или слушал что-нибудь из наиболее доступной музыки, недавно заявил своей матери и мне, что решил стать художником и посвятить всю свою жизнь искусству, но, возможно, временами он будет увлекаться фотографией или «установкой оборудования». Все это доказывает, что он был воспитан в манере, не затронувшей его чувства собственного достоинства.
Я больше не покупаю бесконечных записей (хотя мой сын это делает регулярно), частично потому, что доходы не позволяют мне приобретать слишком много компакт-дисков. (Один друг подарил мне «си-ди»-плеер на мой сорок четвертый день рождения.) И по сей день я люблю классическую музыку так же сильно, как джаз. Конечно, я не хожу в джаз-клубы, когда я дома. Есть ли еще люди, не считая ньюйоркцев, которые посещают ночные джаз-клубы у себя дома? Такой образ жизни кажется уже ретроградным и даже в некотором роде непозволительным. Но когда я в дороге, живу в самолетах и гостиничных номерах, я часто просматриваю джаз-листинги в местных газетах в поисках развлечений на вечер. Там все еще встречаются имена многих легенд моей молодости, в большинстве случаев играющих не хуже, чем раньше. Несколько месяцев назад в Сан-Франциско я таким вот образом натолкнулся на имя Джона Хоуса. Он играл в клубе так близко от моего отеля, что можно было дойти туда пешком.
Его появление в каком-либо клубе вообще было сюрпризом. Хоус перестал играть джаз для публики еще несколько лет назад. Он заслужил огромную популярность (и, несомненно, заработал огромные деньги), сочиняя музыку к кинофильмам, а в последние десять лет стал появляться во фраке с белым галстуком, как дирижер оркестра со стандартным, классическим репертуаром. Я уверен, что у него была постоянная должность в каком-нибудь городе типа Сиэтла или, может быть, Солт-Лейк-Сити. Если Хоус играл джаз вместе с трио в Сан-Франциско, то, должно быть, исключительно ради собственного удовольствия.
Я пришел как раз перед началом первого сета и занял столик в дальнем конце зала. Большинство столиков было занято — слава Хоуса гарантировала ему аншлаг. Хоус вошел в зал через дверь в центральной части зала и проследовал к своему пианино только через несколько минут после того, как объявили первый сет. За ним шли басист и барабанщик. Хоус выглядел как более успешная версия молодого человека, которого я видел в Нью-Йорке, и единственным признаком его возраста была серебристая седина в волосах, таких же непослушных, как раньше, да и, пожалуй, маленький животик. Его манера игры, казалось, тоже не изменилась, но я слушал его не так, как тогда. Хоус все еще был хорошим пианистом — без сомнения, — но теперь он только скользил по поверхности песен, которые играл, используя свою прекрасную технику, чтобы украсить их мелодии. Это манера игры, которая становится тем менее выразительной, чем внимательнее ее слушаешь, — если слушать вполуха, возможно, она звучала бы шикарно. Мне было интересно, всегда ли Джон Хоус обладал этой поверхностностью или просто утратил страсть к джазу за то время, пока не играл.
Конечно же, он не звучал поверхностно, когда я слышал, как он играл вместе с Хэтом.
Наверное, Хоус тоже вспомнил о своем старом товарище, потому что в первом сете он сыграл «Любовь пришла», «Слишком трудно выразить словами» и «Подпрыгнула шляпа». В последней из этих композиций ритм вдруг одновременно смягчился и усилился, и музыка превратилась в настоящий, неподдельный джаз. Хоус выглядел очень довольным, когда встал из-за пианино. Полдюжины фанатов ринулись к нему навстречу, пока он спускался со сцены. В руках у большинства из них были старые пластинки, которые они принесли, чтобы взять автограф.
Несколькими минутами позже Хоус уже стоял у края барной стойки, потягивая, как позже выяснилось, содовую. Он стоял рядом со своими музыкантами, но не разговаривал с ними. Мне захотелось узнать, были ли его намеки на Хэта умышленными, и я встал из-за стола и направился к бару. Хоус краем глаза заметил мое приближение, не остановив, но и не приблизив меня взглядом. Когда я представился, он мило улыбнулся, пожал мою руку и выжидающе посмотрел на меня.