Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Воспламененный этими речами, французский политический журналист послал в Париж красноречивую телеграмму: «Вот что привело к революции. Нищета огромных масс населения, остававшегося в невежестве и в грязи. Взятки и лихоимство сверху донизу. Абсолютная власть центра распутного, развратного и слабого. Скандал при дворе. Измена военного министра. Провокаторская работа министра внутренних дел. Беспорядок публичный и частный. Все это неуклонно революционировало дух народа. Анархия транспорта и начавшийся голод сделали все остальное»…
Родзянко проявлял в эти дни несвойственную ему горячую, даже кипучую деятельность. Начавшиеся беспорядки вывели его из привычной, спокойной, размеренной колеи. События сразу понеслись, закружились, замелькали, и вместе с ними понесся он в неведомую даль. Отяжелевший, толстый, упитанный человек с одышкой, с высоким давлением крови, он как-то вдруг преобразился, почувствовал какую-то юношескую пылкость и легкость. Он председательствовал в Думе, совещался с лидерами политических партий, вел переговоры с министрами, говорил по телефону и без телефона, выслушивал доклады и сообщения, обсуждал, прислушивался и в промежутках ездил по городу и наблюдал за движением мятежных толп.
Сочувствовал ли камергер Его Величества начавшимся беспорядкам? Осуждал ли он людей, поднявшихся на бунт в период тяжелой войны? Пытался ли он каким-либо способом остановить события, чреватые трудными и огромными последствиями для России? Тушил ли он пожар? Нет, нет и нет.
Мысли Родзянко бежали по запутанным, кривым, извилистым дорогам. Он не сочувствовал беспорядкам, но и не осуждал бесчинствующий народ; он не помогал непосредственно бунтующим, но не принимал никаких мер, хотя бы идейного порядка, к тушению пожара. Крик о хлебе Родзянко своеобразно воспринимал — как крик о недоверии к власти, как требование ее устранения.
— Зачем вы проливаете кровь? — спросил он у Хабалова после первой огневой вспышки на Невском.
— Затем, что войска не могут быть мишенью для мятежников и должны отвечать на выстрелы.
— Но ведь говорят, что бомбу бросил городовой.
— Господин председатель Думы, вы знаете не хуже меня, что бомбы до сих пор бросали только революционеры…
— Подайте в отставку, — сказал Родзянко Голицыну. — Уйдите от власти. Вы видите, что вас ненавидят. Эти беспорядки произошли по вашей милости. Правительство, вами возглавляемое, проявило полную неспособность организовать страну для войны и победы. Вам никто не доверяет. Уйдите от власти, чтобы не довести Россию до разгрома, позора и гибели. Уступите место тем, за которыми пойдет страна к светлому будущему, — тем, кому страна верит.
— Михаил Владимирович, позвольте мне вам сказать откровенно и не в обиду. Мне кажется, что вы и ваши единомышленники немного увлекаетесь; вы слегка страдаете чувством излишнего самомнения и самоуверенности, — ответил с тонкой, едва заметной усмешкой старый князь. — Та чернь, которая ныне бунтует, вряд ли кому-нибудь из нас поверит. Напрасно вы так крепко полагаетесь на ее любовь. Я очень сомневаюсь, чтобы ее особенно интересовали политические вопросы в вашей редакции.
Князь замолчал, опершись на руку, согнутую в локте. По лицу его пробежала тень. Очевидно, какая-то тайная забота омрачила красивые, благородные черты. Умные, спокойные глаза устало смотрели в одну точку. Может быть думал: «Все рушится»…
Когда они прощались, уже в дверях, князь сказал Родзянке:
— Михаил Владимирович, мы с вами старики. Когда за плечами седьмой или восьмой десяток, поздно увлекаться. Не забудьте, что «старость ходит осторожно и осмотрительно глядит». А что касается суда истории, которым вы меня припугнули, то я вам напомню притчу о мытаре и фарисее. До свидания.
Родзянко, выйдя от князя, задумался над его словами, но они его не убедили. Россия будет жить и не погибнет. Та перемена, которой добивается Дума и осуществления которой желает, как ему казалось, весь народ, только укрепит государство. Кончится правительственная свистопляска, прекратится влияние тайных сил, и Россия возродится. Обновленная страна объединится, и сольется в одном общем могучем усилии, и двинется победным маршем вперед к светлому будущему, к новой жизни.
Рано утром 26 февраля Родзянко послал Государю в Ставку свою первую телеграмму:
«Народные волнения, начавшиеся в Петербурге, принимают стихийный характер и угрожающие размеры. Основа их — недостаток печеного хлеба и слабый подвоз муки, внушающий панику, но главным образом полное недоверие к власти, неспособной вывести страну из тяжелого положения. На этой почве, несомненно, разовьются события, сдержать которые можно будет временно ценою пролития крови мирных граждан, но которых при повторении сдержать будет невозможно. Движение может переброситься на железные дороги, и жизнь страны замрет в самую тяжелую минуту…
Правительственная власть находится в полном параличе и совершенно бессильна восстановить порядок… Государь, спасите Россию; ей грозит унижение и позор. Война при таких условиях не может быть победоносно окончена, так как брожение распространилось уже на армию и грозит развиться, если безначалию и беспорядку власти не будет положен решительный конец.
Государь! Безотлагательно призовите лицо, которому может верить вся страна, и поручите ему составить Правительство, которому будет доверять все население. За таким Правительством пойдет вся Россия, одушевившись вновь верою в себя и своих руководителей. В небывалый по ужасающим последствиям и страшный час иного выхода нет и медлить невозможно».
В этот день Родзянко видел, как по льду Невы широкой лавой шли толпы. Опершись на палку, он стоял у берега, небритый, сумрачный, и что-то холодное, тревожное пробегало в груди. Пристальным взором он смотрел на двигавшуюся вдали массу. От переносицы к высокому лбу поднимались резкие, крутые изломы. Тяжелые складки ослабевшей, старой кожи свисали над глазами, под которыми бороздили глубокие морщины. Губы были плотно сжаты. Все выражение лица было суровое, резкое и властное. Он напряженно думал, и это было сразу видно.
Родзянко не скоро очнулся. Черная лавина людей приковывала его внимание, а в мозгу шла своя независимая работа. Он вспоминал и мысленно перечитывал телеграмму, посланную Царю; она казалась ему дельной, убедительной и горячо написанной. Он думал о событиях, которые поставили его перед роковыми решениями; он думал о страшной загадке: к каким берегам приведут эти события. Он не чувствовал особой близости к массам; знал, что и сам для них чужой. Но судьбу свою связал с бунтовщиками, и уже нет возврата назад.
— Совсем как черва ползет, — сказал