Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Грустные глаза его повлажнели. Рука еще раз коснулась головы Надие. Потом пролетела над столиком и опустилась у бутылки токая.
– Ай, ай! Милые птички утоляли жажду запретным напитком.
– Нам скучно, – томно пропела Рут.
– И тебе, девочка?
Лучше было бы солгать вместе с фрау Хенкель. Но почему-то этому красивому седеющему человеку, такому внимательному к ней, хотелось сказать правду.
– Мне еще и больно, эффенди.
Каюмхан внимательно посмотрел на гостью. С интересом даже. Смелость мусульманки показалась ему неестественной. Впрочем, она турчанка. Это кое-что объясняет.
– Ты ищешь утешения?
– Нет.
– Странно. Или боль нужна тебе?
– Наверное.
Президент любил и умел утешать. С первого дня войны он только и делал, что утешал страдающих. Его обязанностью было, даже профессией, протягивать руку людям, истерзанным голодом и унижением. Лагери военнопленных, собственно, и существовали для производства человеческих мук. Каюмхан освобождал несчастных от мучений. Первыми словами его были призывы к терпению. Недолгому терпению, за которым следовало спасение. «Мы пришли, чтобы облегчить вашу участь. Позаботиться о вас. Спасти вас…»
– Ты не хочешь расстаться со своей болью? – удивился Каюмхан.
– Пока не расстанутся с ней мои соотечественники.
– О-о! – президент изобразил восхищение. Глаза округлились, вспыхнули добрым огнем. Впервые, кажется, слышал он голос души человеческой. Турчанка говорила не о физическом страдании, она не была пленницей, не носила на теле номер узника концлагеря. Она работала в Главном управлении СС. У самого капитана Ольшера. Пользовалась его симпатией. И испытывала боль. Боль мусульманки, потерявшей родину. Это великолепно. Таким не нужно утешение. Чем острее боль, тем глубже чувство, тем ярче национальная окраска. Это что-то близкое к фанатизму.
Доверчивые, печальные глаза Надие и слова ее, произнесенные с чувством, подкупили Каюмхана. Он позавидовал Ольшеру – капитан умел подбирать людей. Юная турчанка – находка. Ведь если говорить откровенно, сам президент нашел только одного преданного человека – Баймирзу. Это – пес. Умный, злой. Его можно назвать другом. Можно считать даже сподвижником. Баймирза крепче президента держит древко зеленого знамени и будет держать до конца. А остальные? Остальные бьют поклоны и клянутся в верности лишь здесь, на чужбине. Пока им тепло. Пока Каюмхан силен. И сильна Германия.
– Вы изумительны! – восторженно произнес президент и стал разливать токайское в рюмки.
Неожиданный комплимент смутил Надие. Она вспыхнула, лицо ее стало ярче, привлекательнее. Все, что таилось в глубине, все скрытое обычной сдержанностью, замкнутостью, на какое-то мгновение обозначилось в блеске глаз, в улыбке.
– За нашу гостью! – поддержала мужа Рут.
– Благодарю, – взволнованно прошептала Надие. – За вас, фрау…
Голова кружилась. До этой рюмки кружилась. И после нее продолжала кружиться. Каюмхан встал, прошел в соседнюю комнату и вернулся с новой бутылкой вина.
– Ты чародей, мой милый, – засмеялась Рут.
Она все еще ласкала Надие. Рука трогала ее шею, плечи. Иногда пальцы шахини вдруг становились жесткими, злыми и приносили легкую боль. Но тотчас смягчались, стирали неприятное ощущение.
Потом рядом оказался Каюмхан. Он тоже гладил Надие. Волосы гладил. Напевал что-то своим девичьим голосом. Любовное.
Снова пили вино. Темно-янтарное, пахнущее осенним блекнущим виноградом. Солнцем пахнущее. И, кажется, морем. Тем морем, которое жило в Надие.
– Вы поете песни детства? – спросила она Каюм-хана.
– Юности, – поправил президент. – Мы с вами уже европейцы, но кровь Востока иногда напоминает о себе. – Он запел веселую, очень глупую, пошловатую песенку, с намеками, заставившими гостью покраснеть.
«Не родину вспоминает он, – с огорчением подумала Надие. – Ничего не вспоминает. Привычка возвращаться к давно угасшему, посмеиваться над прошлым. Так поступают люди, сменившие профессию на более выгодную. С высоты нового положения они поглядывают вниз, смеясь, называют себя пастухами, возчиками, водоносами. И все это произносится в окружении хрусталя и шелка, подчеркивающего взлет человека. Они даже сквернословят, рассказывают непристойные анекдоты. Для контраста тоже».
Рут снисходительно произнесла:
– Дитя природы. У него все непосредственно. Ему всех жаль, он всех любит…
«И убивает, – вспомнила опять Чокаева Надие. – Все-таки из этих бледных, холеных рук Мустафа получил яд. Неужели они не дрогнули?»
– Не все это понимают, – продолжала Рут, но уже не насмешливо, а с досадой. Она намекала на таинственного туркестанца, что оказался свидетелем гибели Чокаева и своим существованием терзал президентскую чету. – Не все понимают, как нужен Туркестану Вали… Сколько труда ему стоит защита соотечественников. Скольких он спас от голодной смерти, от лагеря. Они живы – разве это не великий подвиг?..
В порыве благодарности Рут прильнула к мужу и поцеловала его в лоб.
– Отец…
Но глаза, глаза шахини были полны отвращения. Надие схватила ее взгляд, взгляд усталого от игры человека, презирающего то, к чему прикасались губы. Даже притворства не заметила Надие. В этом доме жили чужие люди. Во всяком случае, Каюмхан был здесь только президентом. И был им по воле Рут. А он любил ее. Поцелуй принял как проявление чувства. Уткнулся головой в ее руки. Зашептал:
– Майне фрау.
Рут смотрела на него сверху. На волны завитых волос, на мягкую седину у висков. Смотрела с тоской.
Вино было допито, и Надие смогла наконец проститься с хозяевами. Рут, перед тем как проводить гостью, ввела ее в спальню к трюмо. Это было царство шахини. Платья, платья, платья. Безделушки, духи. Но ничто не примечалось, хотя Рут и хотела показать свое богатство. Над кроватью, у изголовья, темнел простой лютеранский крест. Его лишь увидела Надие. Пораженная, она застыла. Минуту рассматривала символ чужой веры. Робко рассматривала. С какой-то стыдливостью, с чувством вины перед теми, кто повесил этот крест для себя, а она перешагнула порог и тем нарушила святыню.
– Ты веруешь? – заметив смущение Надие, спросила Рут.
– Простите, фрау… Я с уважением отношусь ко всему чистому.
– Вот как!.. – шахиня задумчиво смежила веки. Надо было понять эту турчанку. Уяснить, случайно раскрыла она себя или с умыслом. Не кроется ли за словами какой-то намек? Лучше искренность. Открытым сердцем легче руководить. – Ты радуешь меня, девочка…
Она подала Надие пудреницу, заставила ее привести себя в порядок. И как бы между прочим сказала:
– Если тебе что-нибудь нравится в этой комнате, можешь считать своей собственностью. Так, кажется, поступают на Востоке…