Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дальберг нечаянно смахнул с каминной полки какую-то статуэтку. Жалобно звякнув, она ударилась о пол и развалилась на несколько частей, но он даже не заметил её падения, приковав свой взгляд к глазам Распутина.
— Давай сделаем так, Жорж, — медленно, с расстановкой, произнес иезуит, — я сейчас буду говорить, а чьи уши услышат сказанное, будешь решать ты сам.
Распутин молча кивнул, прикидывая, кого еще, кроме Ежова, может иметь в виду Дальберг. Тот вернулся в кресло, сцепил руки в замок и начал размеренно вещать, как метроном, уперевшись взглядом в полки с книгами.
— Мне не стыдно признаться, что потомственная аристократия Европы столетиями работала против русского государства, иногда даже воевала с ним, но никто и никогда при этом не воевал против русских! Мы никогда не смешивали интересы сюзерена и вассалов, поэтому восхищались Пушкиным, плетя интриги против Николая Первого, зачитывались Толстым, подтачивая режим Александра Второго, дружили с Буниным и Рахманиновым, противодействуя Сталину. Мы всегда были врагами русского государства, но союзниками русских, как бы ни парадоксально это звучало.
Иезуит замолчал, испытывающе глядя на легионера, а у Распутина в голове эхом продолжал звучать голос Дальберга, дополняя его речь недосказанными подробностями. «Европейское просвещенное сообщество действительно прекрасно знало русское искусство, и при этом исподволь подтачивало его основы. Оно искренне считало, что Толстой, Достоевский, Пушкин с одной стороны, и Российская империя — с другой — это два разных, не пересекающихся явления, и вполне могут существовать отдельно друг от друга». Он даже тряхнул головой, настолько внутренний голос был явным и отчетливым. Дальберг в это время продолжал.
— Европейская аристократия была всегда на стороне личной свободы, но никогда не понимала бесцельное прожигание жизни русскими вельможами.
«Да-да, — ехидно засмеялось Эхо, продолжая внутренний диалог. — Одной рукой она развращала русскую дворянскую элиту, прививая ей манеры и стиль жизни, которыми никогда сама не жила, другой кормила и пестовала любых нигилистов. Герцен, Огарёв, Чернышевский и сотни других карбонариев кормили русское общество стряпнёй, приготовленной на европейских кухнях».
Распутин покивал и спохватился, сообразив, что соглашается не с иезуитом, а с Эхом в своей голове. Впрочем, Дальберг ничего подозрительного не заметил.
— Мы всегда охотно делились собственным интеллектуальным капиталом с русскими людьми! — продолжал он свою проповедь.
«Очень своеобразно делились, — немедленно дополнило Эхо, — технические секреты оставались эксклюзивной собственностью Старого Света, а гуманитарные изыскания… По странному совпадению, европейские писатели, произведениями которых зачитывались русские интеллектуалы, почти все находились на секретной службе европейских держав. Все они, как один, воспевали западно-европейскую доброту, отзывчивость, шарм и привлекательность, исподволь формируя среди русской аудитории чувство собственной неполноценности».
— …чувство собственной неполноценности, — автоматически повторил за Эхом Распутин и увидел удивление, мелькнувшее в глазах хозяина дома.
— Может быть, — пожал плечами Дальберг, — но наши философы, наши передовые мыслители всегда были к услугам русской элиты!
Эхо иезуита буквально взорвалось в ушах Григория скрипучим смехом: «Европейская аристократия буквально подобрала на улице и вырастила мировую известность из экономиста-недоучки Маркса, писавшего в особняке, подаренном английской королевой, и оплачивающего счета чеками из банка Ротшильдов. Его постулаты просвещенная Европа почему-то предпочла активировать не у себя дома, а в России. Для собственного употребления европейские аристократы предпочитали Макиавелли и Ницше».
— Европейская общественная мысль всегда защищала обиженных и пыталась восстановить попранную справедливость! — витийствовал иезуит.
«Восстановление справедливости тоже можно превратить в оружие, — уточняло Эхо. — Именно из европейских салонов в вечный русский запрос на справедливость был внесён вирус идеологической нетерпимости, превративший его в дубину для истребления тех, на кого опирается любая нация, кто своим энтузиазмом толкает технический прогресс и поднимает благосостояние государства».
— Мы всегда давали надежду не только отдельным людям, но и целым народам! — миссионерствовал Дальберг.
«Под видом прав наций на самоопределение, — язвительно прокомментировало Эхо, — Европа аккуратно и настойчиво, подталкивала недееспособные туземные народности „третьих стран“ к сепаратизму, взрывая изнутри единые государства. Именно она ославила Россию „тюрьмой народов“, а великороссов — самыми ужасными варварами-угнетателями, хотя русские со времен Петра Первого ни разу не были большинством в правящей элите, принимающей государственные решения».
— И когда успех был совсем близок, — голос Дальберга зазвенел на высокой ноте, — когда конвергенция состоялась, народы России стали твёрдо на путь демократии, прогресса и осталось их только всемерно поддерживать в этом стремлении, на авансцену, как черти из бутылки, вырвались недоумки из заокеанской цивилизации лавочников…
Переход на «заокеанских недоумков» от «русских варваров» был настолько неожиданным, что Распутин едва не поперхнулся.
— Не понимаю, чем вас янки не устраивают? Задиристые, напористые, прущие напролом, не обращая внимания на препятствия.
— Они — рабы самой деструктивной идеи из всех возможных, — махнул рукой Дальберг. — Это их тема «нельзя верить России, надо давить ее до конца, до полного распада. Разрушить до основания».
— Это же прошлый век! — удивился Распутин, — слова «Интернационала» — «весь мир насилья мы разрушим до основания…»
— Именно! — кивнул Дальберг. — Сегодня эту песню на новый лад орут на берегах Потомака!
— Петер, у меня мозг сейчас взорвётся! — не выдержал Распутин. — Американцы — самые нежные и самые близкие союзники Западной Европы на протяжении всего XX века. Ваша идеология…
— Не важно, какая идеология, не важно, какой век, — перебил Распутина иезуит, — как только появляется Громко Орущая Глотка, здравый смысл умирает. Рупор левых либералов и неоконов, подхватив идеи христианства, гуманистов Возрождения, интеллектуалов XX века, перелицевал их до неузнаваемости, превратив в торжество утопии. Сейчас на руинах СССР паясничает фигляр Бжезинский, не понимая, почему и как разрушилась Красная держава. Далась ему эта Украина, без которой Россия, якобы, не может быть империей. Бездарь! Он даже не удосужился открыть учебник истории и узнать, что Россия уже была империей, когда Украина ещё прозябала под протекторатом османов.
Слух Распутина был полностью во власти Дальберга, а мозг ушёл в автономное плавание и напряженно работал, пытаясь продраться сквозь частокол красноречия к сути предложения.
— Что в философии Бжезинского, по-твоему, не соответствует общеевропейским ценностям? — собравшись с мыслями, спросил Распутин.
— Как ни странно, его большевизм! — как-то безнадежно устало сказал Дальберг. — Упёртое желание разрушить всё до основания ради некоего «нового счастливого мира», не существующего больше нигде, кроме как в его голове. Согласись, есть разница между «добиться» и «добиться любой ценой». Надо вовремя останавливаться на достигнутом, а янки и поляки никогда не умели это делать…
Дальберг буквально навис над легионером, сверля его своим пронзительным взглядом.
— Россию, пока она слаба, следовало не отталкивать, не унижать, а изо всех сил тянуть в ЕС и НАТО. После Первой мировой следовало тянуть Германию в общий версальский уклад, а