Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Жизнь ужасна, – сказала я, когда мы с Тимоти устроились в кафе на улице, наслаждаясь последними теплыми днями перед тем, как вдарит мороз. – Сплошной кошмар, Руби ужасно себя ведет со мной, я просто хочу умереть.
– Нет, не хочешь, – сказал он. Что еще ему оставалось сказать? Мы были знакомы двадцать минут. В наши дни не до светских разговоров, что уж там.
– Правда хочу, – настаивала я. – Какой смысл тебе врать. Я тебя почти не знаю. На днях у меня был выкидыш, происходит какое-то дерьмо, а теперь еще Руби, которая вроде как должна быть лучшей подругой, одной из, не разговаривает со мной. В целом, мне кажется, наберется на адекватное объяснение суициду.
Когда он не ответил, я вдруг поняла, что вообще-то я его знаю, он встречался с Хэдли, одной из моих соседок на первом курсе, той самой девушкой, которая осталась на второй год, потому что во время первой попытки в Гарварде она дважды пыталась покончить с собой и на несколько месяцев загремела в Маклин. Тимоти был тем самым парнем, которого она, так и не придя в себя до конца, год спустя, называла любовью своей жизни.
Боже, до меня только дошло. Я спросила: «А ты не тот Тимоти, о котором Хэдли всегда рассказывала?»
Именно тот.
Я пролепетала, что очень много о нем слышала, и он объяснил мне, что Хэдли здорово преувеличивала степень их близости, в основном потому, что он просто был добр к ней, когда у нее поехала крыша.
– Знаешь, когда Хэдли лежала в Маклине, я единственный пришел ее навестить, – сказал он.
Ой.
– Я знаю, что на самом деле ты не хочешь себя убить. Ты просто хочешь оказаться в какой-нибудь больнице и немного отдохнуть.
– Возможно.
– Не «возможно», – с нажимом сказал он. – Точно. Я знаю. – Он был настолько непреклонен в своем знаю-был-делал, что с ним было не поспорить. – Ну так вот, я часто навещал там Хэдли и могу сказать, что это ад. Не думай, что, если согласишься на лечение, они отправят тебя на какую-нибудь ферму в горах, чтобы ты гуляла на природе и думала обо всем. И никакой арт-терапии тоже не будет. В основном там все просто лежат в своих унылых кроватях и ничего не делают. Время от времени заглядывают врачи, и ты ходишь на групповую терапию с такими отбитыми типами, что вообще непонятно, что ты делаешь с ними рядом. Плюс все больницы такие стерильные, яркий белый, светло-голубой, светло-розовый. Телевизоры висят под потолком. Еда отвратная. Если ты можешь выздоравливать тут, не понимаю, почему тебя так тянет туда.
Может, я не верю, что могу. Я поймала себя на том, что меня бесит, что Тимоти пытается указывать мне, что делать. Может, мне нравятся стерильные интерьеры, плохая еда и телик под потолком. И вообще – может, я правда хочу умереть. Ему откуда знать?
– Тимоти, слушай, все было мило и познавательно, но мне пора бежать, – сказала я. – Надо написать эссе, пространство, время и движение[244] ждут. – Почти правда. Мне на самом деле надо было много нагнать по курсу физики, на который я записалась с двухнедельным опозданием. Я улыбнулась, типа ну я и зануда, домашние задания в пятницу вечером.
– Ты правда думаешь, что в состоянии этим заниматься?
– Конечно. Работа всегда поднимает мне настроение. – И это тоже было правдой. – Arbeit macht frei[245], – сказала я до того, как поняла, что Тимоти не еврей и навряд ли поймет темную отсылку к Аушвицу.
– Я не отпущу тебя одну домой, если ты серьезно насчет суицида.
– Все нормально. Я правда чувствую себя лучше, когда много работаю. В смысле, мне кажется, что, если тебя расстраивают друзья и все такое, всегда находится стоящая фигня, которую давно пора было сделать, так что пойду домой и займусь этим.
– Элизабет, – сказал Тимоти. – Уже больше часа. Может, лучше прийти домой и лечь спать?
– О, это вряд ли. Пока не закончу эссе, не смогу переключиться. Чтобы выспаться, всегда есть завтра.
– Думаю, что тебе стоит лечь спать. Так будет лучше для тебя.
Я собрала свои вещи и пошла в сторону дома через Гарвард-Ярд. Тимоти шел за мной. «Послушай, Тимоти, я иду домой, делаю то, что мне нужно, все будет отлично. – Я улыбнулась. – А если по какой-нибудь необъяснимой причине завтра утром меня найдут мертвой, передай Руби, что я попробую простить ее на том свете».
– Я не пущу тебя, – начал он, но я бросилась бежать, одолела Гарвард-Ярд, а уже на Киркленд-стрит перешла на шаг. Думаю, Тимоти решил, что меня все равно не спасти, так что домой я пришла одна.
Я возвращаюсь, и Олден пытается втянуть меня в уютную вечернюю болтовню, рассказывает о каком-то танцевальном представлении, на котором была, как будто мне есть дело до этого. Она явно не понимает, что сейчас имеют значение только пространство, время и движение, курс, в котором я вообще не разбираюсь, хотя почему-то уверена, что он может спасти мою жизнь. Надо написать несколько эссе, и все будет отлично.
Я уверенно иду в свою спальню, но Олден успевает заметить, что я плачу, и идет за мной. Я падаю на пол – сумка, пальто, мое тело грудой, как куча мусора. Олден в растерянности смотрит на меня. Не переставая плакать, я подхожу к столу, беру сборник статей для курса «Пространство, время и движение», несу в кровать и открываю, как будто собираюсь читать.
– Послушай, Элизабет, – предлагает Олден, подходя ближе, – мне кажется, тебе нужно поспать, а еще успокоиться. Может, все можно доделать завтра?
– Если я разберусь с этим, – бормочу я, – если одолею этого Дарвина[246], все наладится. Все будет нормально, если делать все, что нужно.
– Элизабет, это безумие.
А если я скоро умру, то обо мне, по крайней мере, скажут, что я усердно работала и все сдавала вовремя. Может, я и кончусь, но с пространством, временем и движением я разберусь.
Я откидываюсь назад, кладу книгу на согнутые коленки и пытаюсь читать, хотя перед глазами все плывет от слез. Олден подходит и выдирает книгу у меня из рук. «Может, ты расскажешь мне, что случилось?»
Потому что уже неважно. Больше ничего не важно.
– Господи Иисусе, Элизабет, Саманта уже спит, я не знаю, что делать. Чем тебе помочь? Я волнуюсь за тебя.
– Я