Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ань! Мне немножко не понравился тон твоего последнего письма. Понимаю, ты одна. Но потерпи, дружочек! Мы обязательно скоро будем вместе. Год, всего год…
Ты очень худая на фотокарточке. Почему мне не прислала?
Больше не было?
Помнишь симоновское «Жди меня»? Я каждый день тебе читаю его потихоньку…
Ну какое у меня перед тобой преимущество? Только то, что я в родном доме? Так вот знай: ты хочешь к папе с мамой, а я бы глаза завязал…
Ань! Не сердись. Просто сегодня опять был безобразный разговор, отвратительная сцена. Ты ведь, конечно, не успела забыть Серафиму Павловну, женщину сорока восьми лет, низкорослую и рябую. Извини. Я стараюсь не замечать, а тем более не отмечать физические недостатки людей, но ее я ненавижу! Так вот, Серафима сегодня с материнским кучером опять что-то приволокли. В первом часу, когда мы с отцом уже в школу собирались, ввалился Акимыч с большущим мешком, за ним Серафима с мешком поменьше. Отец спрашивает, что все это значит, а Серафима с обычной своей усмешечкой: «Кушанье, Петр Дмитриевич, кушанье…»
Они тут же смылись, тетка развязала мешки. В одном килограммов десять мяса, в другом крупа какая-то. Отец велел тетке до мешков не дотрагиваться. А вечером они с матерью кричали друг на друга: он — что, пользуясь своим служебным положением, она обворовывает людей, она — что дети с голоду бы подохли на его зарплату…
Я как-то спросил у тетки, действительно ли мать ворует. Она сказала, что, конечно, нет. Но за деньги берет там, где другие взять не могут. Это и возмущает отца. В магазине у нас, конечно, нет ничего, но ведь есть же рынок. Тетка говорит, что, может быть, мать сама и не стала бы этого делать — посовестилась, но Серафима от ее имени, имени зампредседателя горисполкома, шурует везде.
Не понимаю, что связывает их с матерью. Серафима ведь из богатой купеческой семьи. И если материнский отец — акцизный чиновник — ничего, кроме долгов и дома нашего, не оставил, то у Серафимы, мать сама рассказывала, и после революции ценности были.
Серафима, конечно, баба умная. На правах секретаря горисполкома умеет уберечь мать от лишних неприятностей, но ведь она всех ненавидит, в том числе и мать.
Только отца нашего и любит. Когда мать с отцом поженились и уже Юрка родился, Серафима пробовала отбить отца. А когда ничего не получилось, начала мать обхаживать, против отца восстанавливать, хотя любит его, по-моему, до сих пор: несколько раз ловил ее взгляды, не предназначенные другим…
Господи! Черт их разберет. Надоело все это. Завидую Юрке с Лелей. Встретились в госпитале — Леля ведь на фронте медсестрой была. Полюбили. Поженились. Теперь учатся, будут врачами. Какая-то ясность, светлость во всем. Посмотришь на них — счастливые!
Я так, Анюта, хочу покоя, доверия, теплоты. Наверно, это и есть любовь?
Ань! Петр Дмитриевич остался недоволен темой твоей курсовой работы. Считает, что уже сейчас должна была заняться Пушкиным. С твоими сочинениями носится до сих пор.
Был на ноябрьском вечере в вашей женской школе. В нашей, мужской, вообще ничего не было. Прошелся немного в вальсе с Валентиной, и вдруг подкатывает Маринка Кошелева: «Смотри, Сереженька, какой ты веселый, а Анечка, наверно, там грустит». Так это, с ехидцей…
Ну, во-первых, Валентина мой и твой друг и никогда никем другим не будет. Сколько помню себя, столько помню Вальку. Ты ведь знаешь, родители у нее железнодорожники. Это теперь отец — начальник вокзала, а мать кассир. А раньше отец ездил машинистом, мать — проводником. Вальку и Витьку на старую глухую бабку оставляли. И если бы не наша тетка, не знаю, были бы они живы. Однажды дом чуть не сожгли. Тетка увидела.
Валька умная девочка и хорошенькой становится, но мне она — только друг. А грусть свою не хочу никому показывать. Противно. Считаю, все самое дорогое должно быть глубоко запрятано.
Сижу на литературе. Он, литератор, что-то объясняет, а мне так хочется с тобой поговорить. Тяжело на душе… Ну, где ты сейчас? Наверно, в университете. А может, тоже думаешь обо мне и ниточки наших мыслей перекрещиваются в этом огромном пространстве…
Письмо это получишь к своему совершеннолетию. Незадолго до твоего отъезда, помнишь, сидели в сквере? Я спросил тогда, как распорядишься собой, когда стукнет тебе восемнадцать. Ты ничего не ответила. А я не могу забыть лето сорок седьмого. Колхоз. Себя в малярии и тебя, собирающую все, какие есть, тряпки, чтобы укрыть меня, а потом укрывающую собой…
Сегодня окончательно пересмотрел свою жизнь и понял: главная моя радость — любовь. Поэтому мы обязательно будем вместе. Ведь ты сама подумай: лучше, чем мы есть, ни один из нас не найдет.
Вчера был у твоих. Бронислав Брониславович очень худ и бледен. Правда, с дороги. В Москву ездил, в Главное управление гидролизной промышленности. Отец твой вчера объяснил мне все про завод, и я целиком и полностью его поддерживаю. Понимаешь, до войны, пока спирт нужен был только для питейных и медицинских целей, нашего завода хватало. Зерна завались, картошки много. Гони — не хочу. Но теперь, когда война и промышленность потребовали спирт в огромном количестве, никакого зерна и картошки не хватит. Сырье же для гидролизной промышленности у нас есть: и отходы от дереворазработок, и известковые карьеры. Бронислав Брониславович с технологом все обсчитали. Теперь все за местными властями, которые не хотят браться за дело по-настоящему. Маман мою не очень-то раскачаешь, а шефа ее, председателя, вообще давно гнать пора. Конечно, Бронислава Брониславовича поддерживают и областное начальство, и Москва, но работать-то каждый день ему приходится с местными. Вот куда уходят его нервы.
Да, не очень приятная новость: Люся домой вернулась. Оказывается, поступила на заочное. Четыре месяца проваландалась в этом своем Воронеже — и на тебе. Очень изменилась. В первую нашу встречу не стал ни о чем ее расспрашивать, а вчера зашел вместе со Славкой. Славка на правах «своего» пошел помогать Люсиной матери, а мы с Люськой почти час проговорили.
То, что она сказала, — мерзость. Другого слова не подберу. Анка! Я не ханжа. Знаю, жизнь у человека может сложиться по-всякому. Но вот чтобы просто так…
В общем, встретила она какого-то студента. Говорит, очень красивого внешне и интересного собеседника. И… Понимаешь? Спрашиваю: ты что, полюбила его? — Нет.
Тогда зачем? — Просто так…
Не знаю, сказала она об этом Славке или нет. Думаю, нет. Иначе, при всем своем пресмыкательстве он бы вел себя по-другому. Наверно, ушел бы. Я — бежал бы без оглядки…
Сейчас думаю: зачем она мне все это выложила? Наверно, тошно ей все-таки. Матери и отцу такое не скажешь, ты — далеко. Я — самая подходящая кандидатура.
Эх, Люська! Люська! Умная. Красивая. Как сыр в масле катается. Не из-за куска же хлеба…
Все эти дни противно на душе. Наверно, от Люськиного признания. Уж лучше бы ничего не говорила.