Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— У тебя сердце прихватили, пан ротмистр? — пригляделся к нему иезуит сочувственно. — Я бы мог пустить тебе кровь…
— Пустое, святой отец, — пан Ганнибал отмахнулся от него небрежно. — К тому же, если пустить сейчас кровь, из меня вино потечет. Уж лучше чуть попозже мы с тобою выйдем в сени и вмести кровопускания сотворим мочеиспускание. Тоже полезно… А почему дозорные на обычной, человеческой войне остаются живы, поднимают своих по тревоге и укрываются в лагере? Да просто потому, что вражеское войско не может подойти незамеченным к дозорному, если он честно несет службу и не спит на посту. Днем над войском поднимается пыль; это если летом, а зимой над людьми и лишадьми стоят белые облака пара. Лошадей нельзя заставить замолчать, они ржут, а ночью к тому же очень далеко слышно, как скрипят колеса повозок и пушек, как стучат подковы коней и сапоги пехотинцев. В общем, ты понял меня… Иное дело, что у нас сейчас противник не обычный, не человеческий — черт его знает какой! Русский лесовик, который швыряется бревнами и отводит глаза, великан, воняющий мертвечиной, прочая нечисть. И нападают только подло, только из-за угла, стреляют только в спину, пся крев! Вот товарищи и погибли. Однако я кое-что еще, святой отец, приметил.
Пан Ганнибал склонился над столом в сторону отца Игнация и поманил его узловатым пальцем к себе. Прошептал:
— Первыми погибли самые ярые, нераскаянные грешники. Те, кто на том проклятом хуторе лютовали больше других, разве я не прав? И еще, того кроме, жулье, обманщики — те беглые надворные казаки князя Острожского, выдававшие себя за запорожцев. Будто я настоящих запорожцев не видал!
Иезуит опять побледнел, потом снова побагровел. Кивнул на беззаботно спящего Георга и зашептал еще тише, чем пан Ганнибал:
— Почему же тогда этот безбожный лютеранин еще жив?
— А разве ночь уже закончилась? — сверкнул глазами ему навстречу пан Ганнибал. — Впрочем, кое-что из твоей задумки стоит применить. Эй, ты, недоумок со жбаном! Ты, недоразумение Господне! Давай сними с пояса у пана, что на полу лежит, смотанную веревку — и на стол! А потом отвяжи с него кирасу (доспех, понял?) и почисть. А мы пока со святым отцом в сени прогуляемся.
Поднялся на нетвердые ноги отец Игнаций, пошарил-пошарил глазами по столу — и вдруг отшатнулся от Спирьки:
— Он нож со стола украл! Поберегись, пане ротмистр!
Пан Ганнибал правой рукой взял слугу за шиворот и отодвинул от себя, левой смахнул со стола объедки и поднял нож, оказавшийся под пустым оловянным блюдом.
— Ишь ты, не украл… Но мы его, паршивца, все-таки свяжем (это ты, святой отец, славно придумал) и уложим наверху под нашей дверью. От греха подальше. Ладно, допиваем и пошли, святой отец.
Наверху подруги услышали, как грохнула дверь, и снова замолчали. Вот дверь снова стукнула, внизу еще потоптались, опять загрохотали, но как-то с заминкой, по лестнице сапоги, донеслась польская шершавая речь.
— А если, Анфисушка, мне встать и придержать дверь спиной? — шепотом предложила Зелёнка.
— Не стоит с этим торопиться, они сначала стучать будут, — Анфиска зевнула, прикрыв рот ладошкой, чтобы бес не залетел. Хотя… есть ли ей смысл бояться такой напасти, если делит ложе с лесной бесовкою?
— Тебе виднее, подруга.
Между тем невдалеке от них шум продолжался. Дважды брякнул засов. В дверь к подругам по-прежнему никто не стучал.
— Они спать укладываются, — уверенно заявила шинкарка. — В лучшей горнице, без дыма. Там двое поляков, немца с ними нет.
— Твоего этого немца, Георгия, я все равно порешу вот этими руками, — Зелёнка выпростала из-под одеяла и неизвестно для чего осмотрела свои бледно-зеленые ручки. — Мерзавцу не жить. Отольются кошке мышкины слезки!
— Тогда Георг расплатится за сотню, а то и за тысячу других таких солдат. Ты бы видела, с какой гордостью он рассказывал о своих, вместе с этим его другом, гнусностях. Правило войны, слышь ты! Будто даже закон войны. Кому нужен такой закон, чтобы сильным и с оружием измываться над слабыми и беззащитными!
— Так бы их всех, наглых усачей, и разорвала!
— Тихо ты!
Шинкарка прислушалась. В горнице вроде успокоились, только в проходе перед ними слышалась слабая возня и ругань шепотом.
— Угомонились, оглоеды, — шинкарка снова прижалась к подруге и вдруг замурлыкала. — Ты напряжена, словно лук… Расслабься, отдохни со мною, коли уж выдался часок… Нет, уж лучше бы я тебе о немецком хвастовстве вовсе не рассказывала! Мне показалось было. да нет, это уж точно… В общем, ты, как я тебе кое-что из того показывала, что обыкновенно меж мужиком и бабой происходит, повела себя так. Ну, вроде тебе любопытно стало.
— Еще бы не любопытно было бы мне, невинной девице! Кое-что и до сих пор в голове не укладывается.
— И ты вроде и ко мне, подружка, стала нежнее, добрее…
— Да, наверное. Я даже подумала, что, если была бы у меня матушка, а еще лучше сестрица, я бы точно так же приходила бы к ней и забиралась бы под одеяло поболтать. А ты еще такая мягкая, сдобная, душистая…
— Только-то и всего? — вздохнула полупритворно шинкарка. — Нет чтобы сказать: «Ты, Анфисушка, — красавица, умница… Давай с тобою еще поцелуемся».
— Отчего ж не поцеловаться? — И Зелёнка, повернувшись к подруге лицом, натолкнулась на ее горячие мягкие груди и живот. Ей стало жарко и вдруг захотелось на свежий воздух, поэтому она не подоткнула за спиной одеяло. — Я же видела, как целовались сельские девки на Семике. Как-то раз нарочно очень далеко ходила, до ближней деревни, до Зиново почти лесом пробиралась, чтобы из чащи с дерева подсмотреть, как они там празднуют. Очень красиво целовались — через кольца, из березовых веток вывязанные. Поцелуются и, значит, становятся кумами на целый год, до следующего девичьего праздника… Эй, так мы с тобою теперь кумы?
— Ну, если хочешь, будем кумами…
— А что до твоих рассказов, Анфисушка, то я тебе честно скажу, что кое-чем они меня обидели. Выходит, что и люди так же сочетаются, как медведь с медведицею, — велика честь, ничего не скажешь!
— А ведь я тебе и другие способы любиться показывала…
— Все одно ведь грязные дела какие-то. и стыдные, ты уж меня извини. может быть, с непривычки? — Она помолчала. — Послушай, а где у тебя стоят румяна и белила? Показала бы, пока лучина не догорела.
— Да вон в тех горшочках, видишь? На самой верхней полочке. А что тебе лучина? Станет догорать, другую вставим.
— Не нужно, Анфисушка! Мне нужно не пропустить, как светать станет. Петуха, ты ведь говорила, вы со Спирькой съели?
Лучина догорела-таки, затрещав и вспыхнув напоследок, и в каморке стало совсем темно.
— Послушай, — спросила шепотом шинкарка. — Неужели тебе, когда мы с тобою играли в мужика и бабу, так-таки ничего и не захотелось?
— Захотелось мне, — Зелёнка потупилась, чего в темноте ее подруга увидеть не могла, однако должна была почувствовать. — Вестимо, захотелось…