Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты, Евстратий, не обижайся, — заговорил темный ликом гость по-свойски, будто старый знакомый, — что я не назвал тебя отцом. Как я могу величать тебя отцом, если я старше тебя на. постой-постой. на шесть тысяч девятьсот семьдесят три года, два месяца и четыре дня?
— Да я вовсе не обижаюсь, — пустил петуха отец Евстратий и прокашлялся. — Я ведь не ошибаюсь, ты — тот самый, о коем я подумал?
— Он самый, он самый. Меня и князем мира иногда называют. Вот только не нужно кланяться мне в ноги, как это у вас, русских, водится. Я не люблю публичного поклонения, потому что от него у меня случается понос. Ты, конечно же, спрашиваешь себя, Евстратий, зачем я к тебе пришел? А я пришел к тебе попросту, навестить нового соседа.
— А я думал, что ты в Риме, у людей латинской веры живешь.
— Я живу везде, — гордо ответствовал черт. — А здесь у меня имеется недвижимость, старая мельница, которую мы держим на паях с местным Водяным. Вчера там случилась славная драка между лесными парнями и заезжими молодцами — любо-дорого посмотреть! Однако же ребята безобразно намусорили в лесу, а за собой не убрали. Дверь мельницы подожгли и закоптили, на красавце-дубе оставили висельников, при этом одного в совершенно непотребном виде, посреди поляны вырыли яму, оставили в ней дохлую кобылу — ничего себе подарочек! Водяной говорит, что без починки мельницы не обойдешься, да только где в этой глуши найти плотников?
— Д-д-да, — вынужден был отозваться чернец, потому что гость уставился на него черными, без белков, глазами, ожидая, черт его знает зачем, подтверждения. Выпуклые эти глазки годились бы скорее медведю или нетопырю, чем человеку, однако ведь черт и не человек вовсе.
— Я предпочитаю, чтобы меня сравнивали с быстроглазой серной, — небрежно заметил гость. — А у тебя здесь много плотницкого инструмента, да и дерева припасено, так не подрядишься ли заменить дверь на мельнице?
— Да это не мое все, а хозяина избушки. Я и не плотник вовсе. И обезножел ведь.
— На нет и суда нет, Евстратий.
— Однако же мне, чую я, все равно предстоит поплотничать, — поведал чернец, будто кто его за язык тянул. А ведь нет смысла молчать, таиться, если черт все равно мысли твои читает. — Боюсь, придется мне сколотить да поставить крест над колодцем на сожженном хуторе. Уж как выйдет тогда, так выйдет. Но это уже, извини, когда ноги заживут.
— Вот креста не нужно, — строго заявил черт. — Тоже мне взяли моду совать в землю где ни попадя кресты. А что там поставить, я тебе потом скажу.
Не очень понравилось чернецу, что черт ему будет указывать. Быстро сказал он о совсем для себя не любопытном, только чтобы на иное перевести разговор:
— А пан ловко говорит по-русски.
— А я все языки знаю, — польщенный, черт показал острые желтые зубы. — Мой век проживи, тогда, хочешь не хочешь, все нужные тебе языки узнаешь. Правда, не всегда успеваю за языками, они ведь меняются.
Отец Евстратий только вытаращился на собеседника. Что за чушь?
— Да, поверь мне, и языки стареют, как люди. Мне одна молоденькая ведьма попеняла недавно, что я говорю на старонемецком. Я подумал, кое-чего вспомнил и согласился. Впрочем, она хотела ко мне подольститься: вот я какой, дескать, образованный.
Чернец и на это ничего не смог ответить. Меж тем собеседник его продолжил задумчиво:
— И не все ли было ей равно — образованный или необразованный я? Разве бабам этого от нас нужно?
— От меня бабам ничего не нужно, — огрызнулся отец Евстратий, неизвестно на что обидевшись. — Равно как и мне от женок. Я обет принимал.
— Не один ты, многие обет безбрачия принимали, да мало кто его придерживается. Я бы на твоем месте не зарекался, ты ведь мужик в полном соку. Уж точно не зарекался бы, Евстратий. Сам, впрочем, увидишь. Да и… Вот ты скажи, кому ты обет безбрачия давал, когда принимал свои дурацкие монашеские обеты?
— А почему же все-таки дурацкие?
— Да потому. Вот ты отрекался от мира и всего, что в нем. А чем ты сейчас занимаешься? Разве ты не в мирских заботах больше времени проводишь, чем в своей келье?
— Такое уж у меня послушание.
— Ладно. Тогда отвечай на мой вопрос!
— Какой? Ах да… Обеты я давал Господу Богу своему и господину отцу архимандриту Никифору, вот кому.
— О первом твоем Начальнике, — черт непочтительно ткнул перстом в потолок, и оттуда просыпалась труха, — о Нем промолчим. А второй — ты же о покойном Никифоре Туре? Да? Допустим, он в монашестве и выполнял обет безбрачия, однако постригся пан Никита Тур сорокалетним шляхтичем, в мире остались у него жена и дети, да и любовниц предостаточно. Сам посуди, разве его можно приравнять к таким, как ты, что и не попробовали женской сладости? Разве справедливо это?
Отец Евстратий пожал плечами. Очень убедительно излагает нечистый, однако этому знаменитому обманщику поддаваться нельзя.
— А теперь посмотри на мой замечательный фонарь. Сработан он в Гамбурге из лучшего золингенского железа. Рукоятка деревянная, чтобы не обжигал хозяина, жаркий воздух выводится здесь сквозь дырочки и рассеивается этой вот круглой крышкой под рукояткой, — встав со скамьи, черт показал длинным тонким пальцем на фонаре. — Вместо стекол по бокам — отшлифованные и ограненные куски горного хрусталя. Вот эта боковина вынимается, чтобы можно было долить в лампу масло. Обычно в таких фонарях горят огарки свечей, но свечи мне о церквях напоминают, да ну их. Я сам сюда припаял маленькую масляную лампу. А теперь спроси меня, чем я ее заправляю вместо деревянного масла?
— И чем же?
— Так вот, я заправляю ее жиром, вытопленным на адской сковороде из твоего Никифора Тура. Прекрасно горит! Ярким пламенем! Одной заправки на целую ночь хватает!
Чернец отшатнулся, перекрестившись. Пробормотал:
— Таки доездился отец Никифор на своем венгерском скакуне! И вот тебе, господин отец архимандрит, твоя длинная сабля… И вот тебе сапоги со шпорами. И вот тебе твое любимое «Не мир, но меч…».
— Нет-нет! Воевал покойник как раз по делу. Осужден же за сребролюбие, за чревоугодие и за гордое убеждение, что монастырский устав не для архимандрита писан. А думаешь, ты у нас такой уж безгрешный? Тогда посмотри, будь добр, вправо.
Взглянул он вправо — и снова перекрестился. Потому что, освещенный ярким адским фонарем, стоял там, где у людей красный угол с иконой, вырезанный из дерева языческий болван, да еще и голова его поблескивала следами нечестивых поганских жертв. Откуда взялся кумир, неужто черт его успел подкинуть?
— Не смеши меня, Евстратий! И оставь эту глупую манеру чуть что — у себя перед носом рукою махать.
— Я понял, пане, понял! Идол был припрятан под оленьей шкурой, а я ночью ее стащил с него, чтобы согреться. Да и лежу я на скамье ногами к двери, и мне тот угол не виден.
— Можешь оставить свои оправдания при себе, Евстратий. Твой добрый самаритянин оказался ярым язычником, а ты принял от него не только кров, но и лечение. Между прочим, читал же ты «Номоканон»? Я напомню. «Правило одиннадцатое, Шестого собора, иже в Трулле, повелевает: аще кто в болезни дерзнет призвати евреина-врача и от него врачуется, аще убо священник есть, да извержется, мирский же да отлучится».