Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вырос внук, а она так и не успела узнать, каким он стал. Вдруг мучительно захотелось обнять ребенка, маленького мальчика. Подержать на ручках – цыплячьи ребрышки, макушка, пахнущая молоком, маленькие ладошки. Господи! Как же это? Где же она была, когда Сережа был маленький? То работала, то сердилась… Следующая мысль поразила своей жестокостью: больше она его не увидит! Она не уедет, его не впустят обратно. Она умрет, а он будет там, в Израиле. Это он как будто умер! Осиротели его родители, тоже будут куковать в одиночестве, без детей, без внуков, в квартире, набитой бесполезными теперь книгами, бесполезными вещами, бесполезными знаниями! Проклятая страна! Как можно допустить эти отъезды, зачем?
И какое отношение это все могло к ней иметь? Оборван род, угас. Погибли Корсаковы, пропали Черкасовы. Почему Гришин внук должен жить на исторической родине каких-то Шварцев, зачем ему проблемы целого народа?
Никогда раньше Елена Михайловна не делила людей на евреев и неевреев, а теперь пришлось. Кто эти люди в ее жизни? Старый научный состав в Московском университете, фамилии на учебниках, Яшка Гринбаум и Леня Файнберг из близких горьковских знакомых Гриши. Ничего еврейского, кроме имен, в них не было, наука – их страна, наука – религия и национальность. С женами их Ритой и Татьяной Елена Михайловна общалась с удовольствием, ездили вместе в санаторий пару раз, к Черкасовым на дачу, постоянно друг к другу ходили в гости. Никогда, никогда Елена Михайловна не задумывалась, кто они по национальности и происхождению. Конечно, была война, геноцид, газовые камеры, концентрационные лагеря. Это был ужас, но ужас далекий, неосознанный, как компонент реальной жизни.
С появлением Леночки Шварц все изменилось. Новые слова, понятия, религия, «кошерная» пища и «некошерная», Елена Михайловна так и не прочувствовала до конца их разницу. Язык, похожий на немецкий, который Сережа взялся учить еще до отъезда. Евреи «правоверные» и «неправоверные», кто они такие и чем отличаются? Субботы. Вот соседка справа, Мария Абрамовна. Сколько Елена Михайловна ее помнит, всегда по субботам трясла половики вместе с другими русскими женщинами их двора, пекла пироги, мыла в квартире пол, подтирая заодно и на лестничной площадке. Муж ее Миша работал на заводе, напивался в любой день без разбору, лишь бы деньги были.
Райка опять же, Полякова. Всю жизнь пыталась забыть, кто ее родители, трепетала перед отчимом, еще девчонкой не знала, как ему угодить, своему новому «папе». Хотя, говорят, у евреев национальность считается по матери. На вид Райка была типичная еврейка, какую фамилию ни возьми. Черная, усатая-носатая, кудрявая, но любые об этом упоминания ее приводили просто в бешенство. Скажи ей, что она похожа на армянку или калмычку, – радовалась бы больше. Бедная Райка! Расставшись с прежним, нового ничего не завела. Отчим Поляков ее не привечал. У него были обыкновенные русские дети от первой жены и новая белобрысая Катенька от Райкиной матери. Мужа не встретилось. Детей не получилось, а сколько их она приняла в роддоме! Как, наверное, хотелось своего, родного!
Бедная, бедная! И умерла так быстро в сорок пять лет от рака матки, как раз того органа, который отлично знала, но который сама ни разу не использовала по своему прямому назначению. Страшно умирала, некрасиво. Елена Михайловна боялась к ней ходить. Райка вела странные разговоры, заставляла Елену Михайловну слушать. Она, мол, предала свой народ, свое происхождение, теперь расплата. «Похорони меня на еврейском кладбище». Плакала по своему отцу, погибшему в лагере, как будто оставшись с ним, она смогла бы его спасти! Страшная, как подушка бледная, похожая на бабу-ягу, на лице оставались одни глаза и нос. Это Райка-то, которая всю жизнь никак не могла похудеть, даже на фронте.
Елену Михайловну там, в больничной палате, охватывал ужас, хотелось бежать обратно, как только пришла, чтобы не видеть этих страдальчески сомкнутых губ, мутных глаз, не чувствовать запаха нечистого, почти неживого уже тела, смерти, боли. У Раи были метастазы в позвоночнике, она перестала вставать, потом даже повернуться в постели не могла, появились пролежни. На костлявом крестце куском отслаивалась кожа. Первый раз, помогая медсестре ворочать и обрабатывать больную, Елена Михайловна почти потеряла сознание. Видеть это она была не в состоянии. Но и бросить здесь Райку одну, наедине с мукой и близким концом она не могла. Сводная сестра и другие родственники приходили к ней очень редко. Елена Михайловна приносила деньги нянечкам и сестрам, чтоб ухаживали, обрабатывали. Это все было не для нее – горшки, вонь, мокрые простыни, запах гнилости. И как она теперь вернулась к этим мокрым тряпкам! Кабы знать… Райка хватала за руку, тянула рядом с собой на влажную кровать, бормотала, задыхаясь: «Я ведь ни одной молитвы не знаю, ни русской, ни еврейской. Я никто и пойду в никуда, Господи, кто ты мой, где ты мой, Господи!»
И уже пред уходом опять тянула к Елене иссушенные костлявые руки: «Лена, где я буду, где?» И падала на подушки, крича от боли, выла звериным воем, стонала, обессилев, погружаясь в спасительное забытье. Бежать, бежать! Так и умерла одна там, в больнице, несчастная Райка, не призванная ни одним Богом.
Елена Михайловна тогда же решила, что конец свой встретит непременно дома, ни в какой больнице не останется и умирать будет, когда уже сама захочет, старухой. Смерти и физических страданий она боялась страшно, с раннего детства у нее случались приступы паники, глухого беспричинного ужаса. Не хватало веры, но и неверия полного тоже не было. Где я буду?
Много в голову приходило тяжелых мыслей после Сережиного отъезда, появилась какая-то апатия, тоска. Ничего не хотелось делать, работа не радовала, книги не радовали, ученики не радовали. Елена Михайловна несколько лет как стала профессором, готовилось под ее руководством несколько защит, выходили лекции в новом издании, еще кое-что в соавторстве. Работы, как всегда, было много, и интересной, и привычной – студенты, командировки. Планировалось организовать к девяностолетию Григорий Львовича большую конференцию, в связи с чем некоторые его работы надо было подготовить к переизданию, кое-что найти, разобрать бумаги, фотографии для стенда. Конечно, Елену Михайловну как вдову и коллегу поставили во главу оргкомитета, но не хватало сил все это делать. Не моглось.
И Наде не моглось, и Леве. Сидели каждый в своей комнате, Надя – на кухне, без сил и слов. Сережина старенькая гитара дребезжала на стене, если кто-то проходил мимо. Надя прибралась в его комнате, застелила чистым постель, переставила цветы из кабинета, заходила вечером посидеть с книгой, как раньше при Сереже. Потом перестала, потом стали ставить туда разный хлам, банки с компотом, старые журналы. Осталась неприкосновенной гитара и книжная полка, заставленная фотографиями.
Десять лет жили письмами и звонками, со стороны казалось, что ничего, кроме этого, в их жизни нет.
А ведь было, было! И юбилей Григория Львовича, и Горбачев, и бдения перед телевизором, новая страна, новые книги и фильмы, которых раньше быть не могло, посиделки на кухне, газеты и журналы – Елена Михайловна их читала, как трудповинность отбывала – ежедневно. Были опять карточки и голодное время, Надя сажала на даче картошку. Все повторялось, иногда казалось, что опять интересно жить… Конечно, не двадцатый съезд, той эйфории испытать больше не удалось. Да и не с кем было ее делить. Без Гриши.