Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Елена Михайловна сначала расстроилась, поджала губы, хотя, видимо, все равно не поняла, когда они едут и куда. А на слово «Москва» действительно оживилась и рассказала, как в каком-то там году они с Митей и Милей ходили в Большой театр. В соседнем ряду с ними оказался известный военный генерал, он сразу стал за Милей ухаживать, пер как танк, говорил пошлые комплименты, а Миля только хохотала и отшучивалась. Митя же страшно рассердился и надулся. Тогда этот чин отстал от Мили, решив, что она Митина невеста, и стал ухлестывать за Еленой. «Тогда Митька прямо взбесился, а тот ничего не мог понять. Мы так смеялись!» И расстроилась вдруг, потому что не смогла вспомнить год, когда это было.
Елену Михайловну уложили спать, Марина Семенна, золотая женщина, сполоснула тарелки. Леве в комнате стало душно и как-то не по себе, они с Надей вышли посидеть на веранду. Было тепло, сумерки, тихо шуршал яблоневыми ветками старый сад, у соседей слева кто-то тихо переговаривался. Журча текла из шланга вода, пришел Мурзик в ожидании молочка. Далеко между соснами красное солнце садилось в тучу, похожую на крокодила. Они держались за руки, им было так хорошо! И ничего не надо было говорить, потому что видели и слышали они все вокруг одинаково. И сад, и тучу. И Мурзика, и солнце. И мысли их были об одном и том же: поездка, Соня, бедный Сережа не увидит ее такую взрослую и красивую. Все будет хорошо, послезавтра будет виза, и билеты, и столько еще радости будет, что всего и не передумать…
Но на завтра ничего не исполнилось. Ни Москвы, ни визы, ни Израиля, ни Сонечки. Ничего. Потому что Лев Григорьевич умер во сне той ночью. Рано утром Надя встала на зов Елены Михайловны и наткнулась на его холодную тяжелую спину. И с момента страшного Надиного крика действительность для Елены Михайловны окончательно исказилась. К ней так и не подошли, было много суеты. Ходили люди, конечно же закрыли дверь. Надя сказала незнакомым хриплым голосом: «Пожалуйста, тише. У нас здесь больная бабушка». Какая еще на их даче могла быть бабушка? Потом перестали топать и галдеть, уехали, что ли? Телевизор не включали, обедать так и не дали, потом Марина Семенна, шмыгая и постанывая, принесла остывшую кашу. Ночью кто-то за стеной без конца плакал и плакал. Нади долго не было, неделю или даже месяц. Потом она вернулась с машиной, переехали в город. Было уже холодно. Осень? На дачной дороге в грязи и лужах лежали бурые листья. Левушка был в Москве, наверное. Очень трудно было вспомнить, почему его теперь постоянно нет дома. Писем больше никто не писал, и он тоже. «Какие письма, Елена Михайловна, когда из Москвы можно в любой момент позвонить!» Но кажется, он и не звонил.
Так они остались одни. Две женщины, две старухи. Ровно всю жизнь друг друга не любящие, но не со зла, а по обстоятельствам судьбы. Далекие друг от друга, но также и друг другу нужные. Жили, существовали рядом. Да еще одна – Марина Семенна прилепилась куковать-доживать. Читала газеты, пересказывала мексиканские серии, трещала без умолку. Елена Михайловна редко теперь ее понимала. Она все больше спала, а когда просыпалась, всё вокруг продолжало оставаться таким же зыбким и неверным, как во сне. Она целыми днями полулежала на высоких подушках, отвернувшись к окну, и молчала, а людей узнавала не сразу, с сомнением. Надя заходила и стояла подолгу у постели, уставившись в одну точку. «Господи, одинокая сумасшедшая старуха. И я. Я бы тоже с удовольствием сейчас так легла…» – «Леля, это ты? Что, Сережа приехал?»
Надя переслала в Израиль посылку с подарками, без Левы она никуда не поехала. Разобрала при помощи кафедральных коллег архивы и записи всех Черкасовых. В университетскую же библиотеку отправила большинство книг. Перестала писать письма от Эмилии Павловны, а от Сережи, наоборот, написала очень много, но никому уже не читала и порвала. Следующим дачным летом Надя села на веранде в кресло и сложила на коленях свои тяжелые натруженные руки. Все было в точности, как год назад: и сад, и красное солнце, и шланг у соседей. Не было только Левушки на соседнем стуле. И так она сидела и сидела тихонько, и дышала все реже и тише, а глупый Мурзик до утра терся об ее холодные бледные ноги и мурлыкал в ожидании молочка.
Елена Михайловна проснулась как от толчка. Она была в своей городской квартире. Одна. Ночью. Было очень тихо, тикали часы, в соседнем доме светилось всего два или три окна. Значит, было очень поздно. Ночник над изголовьем не горел. Тряпки под поясницей промокли, но она знала, что звать кого-нибудь бесполезно. Никто не придет. Бедная Надя не придет. Как хорошо, что она умерла почти старушкой, много повидала. Ее хоронили отсюда, из этой квартиры. Народу собралось много, ее любили и на новой, и на старой работе. У Елены Михайловны под дверью разговаривали два сослуживца, вспоминали, какая Надя была умница, жалели.
Да. Рыженькая, кривоногая, худая, с торчащими ушами, ходила только в сером и синем. Не пара ее Левушке, которого так любила! Левушка, сыночек. Бедный мальчик! Седой толстый старик. Умер на даче, просто не встал утром. Елена Михайловна видела в дверную щель простыню с фиолетовой каймой, когда его выносили на носилках. Ее сразу насторожила эта кайма, такая неестественно яркая, чужая тряпка, у них не было такой. Сережа? Мог бы растить здесь своих детей, жить с этой кудрявой евреечкой в своей бывшей детской. Что с ним случилось в той проклятой стране? Наверное, разбился на машине. Они лихачили во все времена, эти молодые люди. Она была к Сергею несправедлива, слишком требовательна. Как теперь загладить свою вину?
Все бросили ее: дети, внук, Гриша, Миля, Митя, Леля, родители. Она не может одна, больше не может. Одиночество – самое большое в ее жизни несчастье. А была ли она счастлива? Вспомнился день, яркий и солнечный. Катание на лодке по Днепру. Опять белое платье колоколом вокруг ног. Голубоглазый мальчик, похожий на херувима. Все смотрит и смотрит только на нее. Оглушительный запах нагретой травы, прозрачное небо над гамаком, папенька целует в лоб сквозь дрему, поправляет съехавшую шаль. Так хорошо, что нет сил проснуться…
Елена Михайловна пережила Надю на два с половиной года и умерла во сне в возрасте девяноста шести лет. Марина Семенна к этому времени уже давно переселилась к ней в ожидании обещанной по наследству квартиры и по привычке одиночества. Утром зашла в комнату. А там вон что. «Как будто шла, шла долго, устала, и в самом конце пути отдохнуть прилегла, – рассказывала она соседкам во дворе. – Улыбалась, представляете?! Лицо такое светлое, как молодое, даже морщины разгладились. И еще – на бок повернулась! Она уже лет пять сама никуда не могла. Ладошки под голову положила, как маленькая. Отмучилась, Господи, прости!» И тетки на лавочке кивали: «Да, да. Бог прибрал наконец-то».
Марина Семенна не раз принималась плакать. Она была женщина незлая и тоже ужасно одинокая. Было и за себя неспокойно, и за бабку обидно. Ни тебе детей рыдающих, ни внуков. Суетливых родственников. Умерла, как прачка, а была профессорша. У Марины Семенны были свои представления и жизненный опыт насчет профессорских похорон. Чтоб венки и елки и панихида торжественная по месту работы. Множество она знала тонкостей – что приготовить, как нести, куда гроб ставить да кто должен. Всего только она смогла зеркала занавесить и позвонить по телефону, давно приготовленному. Сообщила и обязанности свои сложила. В сторонку отошла, сознавая, однако, что не прими она меры по квартирному вопросу, лежать бы ей годами спустя так же на кровати, холодной и без надежды, что кто-то придет. Тут-то пришли. Прибежали Левины ученики из университета, несколько кафедральных сослуживцев. Забрали оставшиеся книги, научный архив Григория Львовича. Со второго этажа пришли две бабки обмывать. Кто-то заказал гроб и вообще все, что с этим связано. Положили Елену Михайловну к мужу в могилу, постояли, помянули в столовой быстренько. Все близкие знакомые давно умерли, народу было немного. И все.