Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Может быть, я так высоко ценю «Ариадну», потому что слышал ее подростком. И все же, оценивая ее со всей объективностью, на какую я способен, я считаю, что этот искусно спаяный воедино двойной шедевр напоминает маленькую шкатулку Фаберже с тайными ящичками, которая тем более заинтриговывает, чем больше с ней играешь.
В начале лета 1914 года стояла исключительно приятная теплая и солнечная погода. Люди загорали на Лидо, карабкались на Баварские Альпы, совершали большие прогулки по Шварцвальду; те, у кого были деньги, надеялись поехать на воды, чтобы за месяц избавиться от последствий годичного переедания. Все радовались жизни — до 27 июля. На следующий день Австрия объявила войну.
Я помню, как мы, дети, выбежали из нашего дома в пригороде Вены полюбоваться на марширующих по улице подтянутых австрийских солдат, шлемы которых были украшены летними цветами. Там, где они делали остановку, им давали хлеб, намазанный толстым слоем масла и меда. Войну никто не принимал всерьез.
Она будет недолгой, чем-то вроде маневров, в которых будут стрелять настоящими пулями. Император обещал, что к осени солдаты вернутся домой.
Незадолго до начала войны умер Шух (10 мая). Но Штраус не смог пойти на его похороны, потому что был в это время в Париже и готовил постановку своего нового балета «Легенда об Иосифе». В июне он дирижировал в Лондоне, а затем отправился отдыхать в Италию. Там его и застало объявление войны. И он поспешил домой. Некоторое время спустя английское правительство экспроприировало его капиталы,[239] вложенные в Англии. Это был чувствительный удар.
В 1914 году Штраусу исполнилось пятьдесят лет. По случаю юбилея на него посыпались награды и почести. Одна из улиц в Мюнхене была названа его именем; Оксфордский университет присудил ему почетное звание, которого до этого удостоился только Гайдн. Как бывает с людьми, на долю которых выпал успех, в пятьдесят лет Штраус выглядел лучше, чем в тридцать. Его фигура дышала достоинством, у него были ясные голубые глаза, взгляд которых иногда уходил в себя, иногда впивался в собеседника, лицо было очень бледным, огромный выпуклый лоб стал еще выше от залысин, волнистые волосы начинали седеть. Он одевался очень строго — темный костюм и неброский галстук, — всем своим видом опровергая подозрение в принадлежности к богеме. Скорее он был похож на посла. Говорил он тоже голосом дипломата, на мягком сочном диалекте Баварии. У него была упругая походка, которую он культивировал сознательно. Выражение лица было всегда спокойным, хотя бывали моменты — не часто, — когда он терял свой умиротворенный вид и впадал в ярость. Тогда его всего трясло, и бледное лицо краснело, но он остывал так же быстро, как и взрывался.
Этот человек средних лет в то время сочинял первый акт оперы, которую он иногда называл «главной оперой своей жизни», а иногда — «детищем печали», о которой он иногда говорил, что она «не свободна от нервного преувеличения», а иногда — что это — «прекрасная аллегория». Все эти суждения, однако, он высказывал уже позже, после того, как опера была написана. Но, даже ставя на бумагу нотные знаки, он колебался между уважением — к церемониальной серьезности текста — и томительными сомнениями: не слишком ли его труд проникнут литературным мистицизмом. Время, потраченное на сочинение «Женщины без тени», — более трех лет (по сравнению с семнадцатью месяцами, ушедшими на «Кавалера роз») — дает возможность судить о том, какая в нем происходила внутренняя борьба.
Задержка эта объяснялась частично тем, что Гофмансталь был занят другой работой и с ним было трудно поддерживать связь, частично решением Штрауса вернуться к оркестровой музыке и сочинить «Альпийскую симфонию», а также переработать «Ариадну». Тем не менее, зная, как быстро работал Штраус, когда он был в ударе, невольно делаешь вывод, что с «Женщиной без тени» он шел на ощупь и испытывал большие затруднения.
Когда началась война, первый акт еще не был закончен. Через день или два Штраус узнал, что Гофмансталь уехал из Вены и пошел служить в армию. Штраус был «чрезвычайно встревожен». Разве Гофмансталю обязательно участвовать в военных действиях? «Все-таки поэтов можно было бы оставить дома. У нас и так хватает пушечного мяса: критики, режиссеры, руководствующиеся своим особым мнением, актеры, играющие Мольера, и т. д.»[240] Это Штраус написал жене Гофмансталя, умоляя сообщить, где находится ее муж и не грозит ли ему опасность. Дальше он написал: «Я абсолютно убежден, что никакой мировой войны не будет, что эта драчка с Сербией скоро закончится и что я получу третий акт своей «Женщины без тени». Черт бы побрал этих сербов!»
Когда Штраус убедился, что войны все-таки не избежать, сначала он поддался общему воинственному куражу. Да как он мог ему не поддаться, когда в «Жизни героя» так громко звучат фанфары? Закончив черновик первого акта «Женщины без тени», он написал на рукописи: «Закончено 20 августа 1914 года, в день победы под Саарбургом. Слава нашим отважным воинам, слава нашей родной Германии!»
Через три недели он снова написал Герти Гофмансталь, выражая радость по поводу того, что ее муж получил назначение в безопасное место. (Гофмансталя использовали в качестве военного корреспондента и пропагандиста.) Он пишет ей, что в первые дни войны его охватила депрессия. Но с фронта приходят такие добрые вести, Германия одерживает одну победу за другой, и он уже справился с депрессией и окунулся в работу. Он даже шутил: «Гуго не имеет права погибнуть за отечество, пока не прислал мне третий акт, который наверняка прославит его больше, чем хвалебный некролог в «Нойе Дойче прессе». Однако хватит шутить: мы живем в славное время, оба наши народа ведут себя геройски; мне даже стыдно за пренебрежительный тон, в котором я отзывался о смелой и могучей немецкой нации. Какое охватывает воодушевление при мысли, что нашу страну и наш народ… ждет возвышение, что они должны и способны взять на себя руководство Европой».[241]
Но война затягивалась, работа у Штрауса шла не так гладко, как хотелось бы, и его воодушевление пошло на спад. Из некоторых его высказываний можно было заключить, что войну затеяли, чтобы навредить лично ему, лишив его контакта с либреттистом и возможности присутствовать на исполнении своих сочинений за границей. Потом он опять впадал в патриотизм и пережевывал пропагандистскую жвачку о превосходстве немецкой нации, о том, что немцы благороднее и мужественнее всех прочих народов. Затем эта убежденность рассеивалась под напором сомнений. Он писал Гофмансталю: «От всех неприятностей, которые принесла война, — за исключением блестящих побед наших войск — единственным спасением является работа. Иначе можно было бы сойти с ума от бездарных действий наших дипломатов, от телеграммы с извинениями, которую кайзер направил Вильсону, и от прочих недостойных поступков, совершаемых на каждом шагу. А как поступают с артистами? Кайзер урезал зарплату труппе Придворного театра, герцогиня Мейнингенская выкинула на улицу свой оркестр, Рейнхардт ставит Шекспира, в репетуаре Франкфуртского театра — «Кармен», «Миньон», «Сказки Гофмана», — кому по силам понять нашу немецкую нацию, эту смесь посредственности и гениальности, героизма и раболепия?»[242]