Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помнишь, как родился наш Марик? Был ли я плохим отцом ему, а тебе — мужем? И если бы не это несчастье, что случилось со мною, разве был бы кто счастливей нас?
Я много, Лика, пережил, я немного уже не тот Сема, которого ты представляешь. Несколько седых волос в моей голове уже тоже есть. Я научился переносить тягчайшие страдания и пока что не было такой силы, чтоб могла меня окончательно сломить. С первого до последнего дня я думал только о тебе, о сыне, и это мне давало бодрости и силы. Во имя вас я перенес так много и остался жить. Ты для меня стала во сто-крат дороже и любимей, ты — жена, оставшаяся верной своему мужу, отторгнутому всем. Все мои мысли и мечтания всегда неразрывно с тобою, с нашей будущей вновь счастливой жизнью, картины которой я так ярко рисую в своем воображении.
Я люблю тебя, Лика, так, как никогда не любил.
Да, я писал тебе о твоем праве на свободу своих действий и поступков. Я иначе не мог, ибо, помимо того, что я муж, что я люблю, я еще и гражданин, не потерявший в себе чувства гражданственности, хотя и лишенный ее формально.
Да, признаюсь тебе откровенно, я писал это тебе, как гражданин, но как муж твой, как твой Сема, муж Лики, надеялся и ждал того, что ты отвергнешь это свое право, как любящая и верная жена.
Но ты не отвергла его. Ты, пока что не допускаешь мысли о том, чтобы Марик, имея живого, любящего отца, вдруг попал бы в руки чужого ему человека… Ты говоришь только о Марике, только он тебя останавливает. Так ли я понял?
И ты хочешь приехать ко мне на свидание для того, чтобы разрешить этот вопрос? Не для того, чтобы этим коротким свиданием закрепить любовь и супружеские узы, а для того, чтобы разорвать их?
Нужно ли тогда ехать тебе в такую даль и с такими трудностями, чтобы лично всадить нож в мое больное сердце? Не легче ли нам будет не видеться в таких условиях. Ведь ты пойми разницу, ты уедешь, свободная в своих действиях, а я останусь — бессильный что-либо сделать, чтоб вернуть тебя, свое прежнее счастье.
Переживу ли я и это — самое большое потрясение, какого мне не приходилось еще испытать? Да и стоит ли? Для кого? Для чего?
Помни только: я отдал тебе все, для твоего счастья я могу отдать и последнее, что у меня еще осталось — жизнь, — но кто еще будет любить тебя так, как любил и люблю тебя я, и в чем оно — это счастье твое: в том ли, чтоб, следуя завистливому чувству, возбуждаемому чужими супружескими парами, бросить мужа своего и окончательно разбить уже имеющееся, но прерванное временно счастье?
Целую тебя и сына — Сема.
Конечно, мама страдала от своего неприятия родных отца. Гордость?.. Скорее, гордыня не позволяла ей пойти на компромисс. Влияние бабушки безусловно сказывалось: слишком разные у них были, говоря сегодняшним языком, «менталитеты». Может быть, мать и хотела пойти на сближение, но всякий раз бабушка останавливала ее: мы сами выдюжим, не нужна нам «ихняя» помощь, но самое главное — они богатые, а мы бедные… Это не классовая ненависть, а вполне житейская непрязнь: те, кто живет лучше нас, пусть так и живут, а мы уж как-нибудь сами — и на хлеб заработаем, и детей вырастим. С одной стороны: «от них помощи не дождешься!», а с другой: «да пошли они все!., очень они нам нужны!».
Родные отца действительно жили побогаче. Мой дед, до революции харьковский приказчик, — суховатый, рассудочный господин, знал торговлю, но к этому знанию общество добавило очень хорошее понимание, что такое «погром» и «черта оседлости». Не думаю, чтобы он помогал большевистским организациям в 19-м году, как об этом твердил на допросах отец, стараясь «понравиться» Дуболазову. Трое детей — старшая Паша (так звали в доме Полину), Роза (Розалия) и младшенький Семен — составляли, по еврейской традиции, цель и смысл существования родителей. Во-первых, надо было дать им образование, во-вторых, им надо было дать высшее образование, и в-третьих, по возможности им надо было дать два или даже три высших образования… Эти задачи и оказались выполненными на две трети, остальному помешали войны, революции, голод и прочие исторические катаклизмы… Мама моего отца, то есть моя еврейская бабушка, которую звали Софья Марковна, в младые годы славилась в Харькове неописуемой красотой в прекрасном сочетании с добрым сердцем и острым, не женским умом. Почему Софья? Потому что — мудрая.
Дочки подросли и получили медицинское образование. Отличные врачи, работоспособные, чрезвычайно ответственные, Впоследствии, когда я уже вырос, у меня на глазах было множество случаев, чтобы убедиться, сколь классно они умеют лечить, какими действительно мастерами своего дела они были.
Моя мама не могла этого не знать, но в ее горделивом (может быть, тут сказывались ее греческие гены?), страстном, но умевшем прятать на дно души свою страсть характере, наверное, жила эта вот чисто подсознательная зависть к преуспеянию, к удобствам и комфорту, для нее, мамы, совершенно недостижимым. Да, у мамы была своя правда. И она из последних сил ею руководствовалась.
У сестер были лети и хорошие мужья.
Мама была совершенно убеждена, что Лева, для меня — дядя Лева, в этой жизни имеет всё.
— Семен сел. Почему Лева бездействует? Почему не пойдет к Сталину по вопросу о Семе? Почему, наконец, сам не поедет немедленно к Семе в лагерь с лекарствами, которых у него вагон и маленькая тележка, и не займется лично Семиным здоровьем? Ведь если его так трудно освободить, то почему Леву не волнует Семино здоровье?.. Ведь кто-кто, а Лева может Сему спасти — это его прямая обязанность как родственника!..
То же самое — Марик. Часто болеет. Но Лева ни разу НЕ ДАЛ нам ни одного профессора. Мы ходим в районную поликлинику, стоим там в очередях, имея в дядях замминистра — ну как это понять?.. Только так: они все — и Лева, и Паша, и