Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Так, значит, Гроза – предатель?! – изумленно думал Ромашов. – Как он смог связаться с этим Штольцем? Каким образом они свели знакомство? Никогда бы не подумал, что он может предать… Хотя что такое участие в антиправительственном заговоре, как не предательство и измена Родине? И не важно, участвуют в этом свои, доморощенные оккультисты, или какой-то немчик по имени Вальтер Штольц. Стоп! – Его даже в пот бросило от внезапной догадки. – А что, если именно этот Штольц причастен к исчезновению детей Грозы?! Тогда их надо искать в германском посольстве. Хотя надо срочно проверить, возможно, вместе со Штольцем этим же вечером уехала в Ленинград, чтобы потом пересесть на гамбургский рейс, какая-нибудь женщина с двумя детьми?! А я, дурак, топтался там, на Сретенском бульваре, потом зря терял время, искал их…»
– Товарищи, – вернул его к действительности голос Николаева-Журида, – я вынужден прервать наше совещание. Мы обязательно завершим обсуждение операции, однако сейчас я попрошу всех удалиться. А вас троих, – он указал глазами на Шапиро, Бокия и Ромашова, – я попрошу задержаться.
Кабинет мгновенно опустел. На лице Шапиро было написано нескрываемое недоумение, на лице Бокия… Да нет, у Бокия вообще не было лица. Мертвые глаза, намертво стиснутый рот, судорожно сжатые кулаки…
«Они снова услышали меня! – только сейчас дошло до Ромашова. – Я пропал! Я погиб!»
– Возможно, – сказал Николаев-Журид, пристально глядя на него. – Но, возможно, и нет. Этот вопрос мы решим позднее, а пока я хотел бы услышать от вас и товарища Бокия о детях Грозы, а также о подробностях его гибели. Все, что вам известно, – и побыстрей. И не вздумайте попусту морочить мне голову! – строго взглянул он на Ромашова. – Я и так был весьма озадачен, прослушав ваши телефонные звонки по отделениям милиции с требованием сообщить о каких-то двух подкидышах. Жду объяснений!
Москва, Сокольники, 1918 год
Весь июль ели клубнику и так объелись ею, что в конце концов уже смотреть на нее не могли. Летом восемнадцатого года это был самый дешевый продукт – вроде подсолнечных семечек. И не только в Сокольниках, но даже в Москве.
О том, как живет Москва, рассказывал Николай Александрович, который наезжал туда довольно часто, пользуясь тем, что с относительной регулярностью начали ходить линейки. Он привозил газеты, слухи, сплетни.
В Москве собирались сносить памятник Скобелеву, а вместо него возводить памятник Карлу Марксу. Еще большевики намерены поставить монументы Стеньке Разину, Энгельсу, Бебелю, Жоресу, Лассалю, Спартаку, Марату, Робеспьеру, Дантону, Гарибальди и пятнадцати русским писателям.
– Какая смесь! – возмущался Николай Александрович. – Толстой и Робеспьер, Достоевский и Марат, Некрасов и Дантон! Что тут сказать? Ничего, и осталось только, как говорят на Востоке, положить в рот палец изумления!
Трапезников рассказал, что Ярославль, знаменитый своими древними храмами, почти разрушен беспощадной артиллерийской стрельбой во время подавления там эсеровского мятежа. Почти всю Россию охватила холера, от нее мрут сотнями в день. Цены на базаре стали просто бешеные: за фунт черного хлеба уже приходилось платить десять рублей, за фунт сливочного масла – тридцать пять; одно яйцо стоило полтора рубля штука, а кружка молока – два пятьдесят, за яблоки просили от 70 копеек до десяти рублей за штуку; арбузов, конечно, совсем не было – отрезана «арбузная» страна от Москвы…
Закончив очередной рассказ, Николай Александрович мрачно бормотал:
– Вот уж воистину: cotidie est deterior posterior dies![54]
Однажды Трапезников приехал сам не свой и с порога крикнул, что убит император Николай Александрович. И, привалившись к стене, заплакал, повторяя сквозь слезы: «Он был моим ровесником! Он России служил, а его за это убили!»
– В «Правде», конечно, без конца твердят давно известную и всем надоевшую легенду о «кровавости» нашего несчастного императора, – сказал Николай Александрович, немного успокоившись. – И уверяют, что у русских рабочих и крестьян есть только одно желание: вбить хороший осиновый кол в эту могилу. А по моему простодушному мнению, к нему вполне можно применить шекспировские слова: «В жизни высшее он званье человека – заслужил». В его предках было больше «царя», чем человека, а в нем больше «человека», чем царя. Вечная ему память! И никто не помешает мне молиться за упокой его души!
Лиза снова поехала на велосипеде в церковь – поставить свечку на помин убиенного императора Николая Александровича, – однако двери храма оказались заперты. Поговаривали, что церковь нарочно приказали закрыть, чтобы не ставили свечки за упокой души несчастного царя.
– Чего же еще ожидать от этих тварей! – с ненавистью воскликнул Трапезников.
– Папа как-то изменился, – сказала Лиза, когда Николай Александрович уехал в очередной раз. – Он никогда не обращал внимания на то, что творится вокруг. Жил только своей работой. Что там делается в Москве, в России – его совершенно не интересовало, особенно летом: его с дачи совершенно невозможно было заставить уехать. А теперь он в Москву постоянно ездит, и вообще…
Гроза был уверен, что Николай Александрович так часто наезжает в Москву, чтобы готовить Дору к покушению на Ленина, но, конечно, он раньше язык бы себе откусил, чем проболтался об этом.
– Так ведь жизнь как переменилась, – вздохнула Нюша, подававшая на стол. – Крутиться надо, со всех сторон осматриваться. А то сожрут! Вот барин и ездит по делам.
– Я бы тоже хотел наконец в Москву перебраться, – буркнул Павел. – Надоело тут сидеть. И учеба наша как-то застопорилась, Николаю Александровичу вроде бы и не до нас. Сам твердит все время: «Otia non ditescunt!»[55] – а мы что делаем, как не проводим праздно время? Надоело. Хочу в Москву!
– Ну, милок, – сказала Нюша, – за чем дело стало? Не по нраву тут – поезжай в Москву! Тебя, чай, хоромы там ждут, скатерти-самобранки настелены. Поезжай, голубчик!
– Нюша, так нехорошо говорить! – испуганно воскликнула Лиза.
– Нехорошо неблагодарным быть, вот что нехорошо, – отрезала Нюша. – Гордыни в тебе много, Пейвэ или как тебя там! Гордыня тебя погубит! – бросила она напоследок и вышла из комнаты, унося опустевшую супницу.
Павел покраснел так, что Грозе показалось, будто из его щек кровь брызнет, а эмалевые синие глаза даже слезами подернулись.
– Не обижайся, Павлик, – смущенно пробормотала Лиза. – Нюша сразу взрывается, когда против папы что-то говорят. Даже если я с ним спорю, она меня поедом ест.
Павел запальчиво блеснул на нее глазами и явно собирался брякнуть какую-нибудь гадость, но тут вмешался Гроза.
– А я поедом ем кашу, – весело сообщил он. – И она очень вкусная, между прочим!
Лиза засмеялась и уткнулась в свою тарелку.