Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, город запрещает, постановляя навечно, но стирает себя как инстанцию речи. Остается клятва, которая должна быть принесена гражданами – всеми, но каждым по одному. Точнее, каждым афинянином, произносящим в первом лице: «я не буду припоминать злосчастья». Ou mnēsikakēsō: в отличие от запрета, всегда зависящего от напоминания о том, что было принято некое решение, клятва придает себе действенность речевого акта[635]. Она обязывает клянущегося, но, возможно, субъект здесь выигрывает от того, что говорит «я» и придает своему обязательству мощь негативных высказываний в будущем времени. Я не буду припоминать: я удержу себя от припоминания. Тем самым каждый гражданин должен сразу дать заверение и о себе самом, и о будущем.
И тем не менее все может еще раз перевернуться. Конечно, чтобы заставить замолчать незабвение в памяти, клянущийся афинянин формально говорит в той же модальности (отрицание, будущее время), что и Электра, объявляющая о своей воле не забывать. Однако Электра не давала клятву – в самом деле, что такое клятва, которую дают самому себе? – и, слишком уверенная в своем господстве над временем, дочь Агамемнона говорила так, как если бы простого объявления о незабывающем бытии было достаточно для того, чтобы скрепить обязательство. Напротив, если и вправду только клятва позволяет амнистии возобладать над злопамятством, это потому, что, как мы видели, она обязана своей эффективностью двойному ручательству, к которому прибегает обещающая речь: ручательству богов, призываемых в качестве свидетелей и всегда готовых обрушиться с карами, и – что еще важнее – ручательству проклятия, ужасающей машине наказания для клятвопреступника, которую клянущийся – поскольку предусматривается, что однажды он отступится – заранее запускает против самого себя. Чтобы не дать отрицанию удвоиться в переотрицании, что разрушило бы его в тот момент, когда оно произносится, а также чтобы никто не осмелился просто стереть его посредством изъятия, необходима больше чем человеческая гарантия. Чтобы порвать с álaston pénthos, требовалось обращение к чему-то магическому[636]; чтобы вытеснить álaston на уровень, не достигающий слов, политическое нуждается в религиозном[637].
Я не забуду/я не проявлю злопамятство. Между одним и другим высказываниями пролегает все различие в ритуале речи, от которого ждут, что он придаст наибольшую эффективность менее резкой и выраженной из этих двух фраз.
В завершение попытаемся свести вместе оба конца этой цепи.
После того как каждый афинянин поклялся за самого себя, город всерьез надеется, что сумма отдельных обязательств восстановит коллектив; в то же самое время он оказывается надежно защищенным от последствий клятвопреступления, неукоснительно индивидуальных. Таким образом, обеспечив себе содействие богов, политическая инстанция может установить себя в качестве цензора памяти, единственного, кто вправе решать, что есть и чего не должно быть и какое употребление из этого можно сделать.
Аналогичным образом, начало «Илиады» может быть санкционировано только Музой, поскольку только дочь Памяти способна рассказать о mēnis так, чтобы повествование не было затронуто ужасающей аурой своего предмета; обращая гнев в славу, Муза открывает дорогу для благого анамнезиса, а поэт становится чистым инструментом этого пресуществления.
Благодаря согласию восстановив свою целостность, сообщество переобосновывает себя и принимает решения. Оно объявляет вне закона любое припоминание спорного прошлого, вытесняемого, поскольку оно конфликтное, – как если бы Память фигурировала в устрашающем списке потомков Ночи на месте и вместо Леты, как дочь Распри (Éris). Каждый афинянин должен забыть stásis, если сможет, и, независимо от того, сможет он или нет, повиноваться городу, конструируя для самого себя языковую машину против головокружительной ясности álaston.
Тогда политика вновь вступает в свои права – как гражданская и успокоительная версия забвения зол. Исчезают слова забвения, стираемые в интересах амнистии, остаются злосчастья. Но вспомнит ли еще кто-нибудь, что в «злосчастьях», запрещенных для памяти, скрывается как раз то, что в поэтической традиции отказывалось забывать?
Что делать с событием, память о котором нельзя отмечать? Дать клятву никогда не будить мучительные воспоминания – если речь идет о stásis, в которой две армии граждан противостояли друг другу. Но что, если речь идет об одном-единственном дне, пускай его и относят к далекому прошлому мифического времени?
Достоверно только одно: решение не состоит, как могло бы подсказать скорое применение отрицания, в том, чтобы действительно утратить любую память о нем. Более сложным, но, о, насколько же более интересным, будет употребление «не» в режиме негативного отмечания: нейтральная версия отрицания, та, что обращена исключительно на содержимое памяти, заменяется на маркированную, когда подчеркивается сам запрет. В первом случае довольствуются тем, что не отмечают, не отмечают никогда, даже один-единственный раз (ибо это единственное отмечание само по себе было бы первым в потенциальной серии): тогда просто воздерживаются от упоминания эпизода, который необходимо стереть, и можно уверенно ставить на то, что в общем случае такое воздержание и в самом деле влечет за собой забвение. Но можно также попытаться подчеркнуть отрицание как таковое. Это означает официально декретировать забвение: тогда принципиально важно будет установить процедуру неотмечания. Поскольку речь идет о коллективной практике памяти, этот второй случай потребует особого внимания: в самом деле, именно в двусмысленности подобной процедуры лучше всего расшифровывается то, что стоит на кону в отказе от памяти, когда отказ сам по себе является объектом определенной оркестровки.
Пример опять будет афинским, и хотя спорное событие – в данном случае это распря между богами – для нас относится к мифу, понятому в его афинском значении, оно точно так же относится к истории – по крайней мере, к тому, что можно назвать афинской историей Афин[639], и к гражданскому времени в его конститутивной повторяемости. Но сначала событие: в двух местах Плутарх сообщает, что афиняне, чтобы не отмечать второй день древнего месяца боэдромиона, вычеркнули этот день из своего календаря.