Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако в таком положении дел, по сути, нет ничего нового. По едкому замечанию Уорнера Шиллинга, «в эпицентре внешней политики всегда найдется место упрощениям и страшилкам». Например, Шиллинг допускает, что в 1930-х годах американское противодействие экспансии Японии в Восточной Азии «было основано на сомнительной гипотезе, что потеря Юго-Восточной Азии может оказаться катастрофой для военных целей Великобритании, и на установке на сохранение территориальной целостности Китая – установке, которая по своей логике была столь же мистической, как и все замыслы японцев». Эту точку зрения разделяет Мелвин Смолл: «Необходимость защищать Китай была неоспоримой аксиомой, которую американские политики впитывали с молоком матери и доктриной Монро. Тщетно искать официальные документы 1930-х годов, где кто-либо из выдающихся государственных деятелей сказал бы: «Минуточку! Почему это Китай так важен для нашей безопасности?» Как отмечает Брюс Рассетт, лидеры США попали под воздействие «сентиментального отношения американцев к Китаю как к „подопечному“». Возможно, им бы удалось увидеть в Китае и важного экономического партнера, хотя, наложив эмбарго на Японию, американцы «отказались от экспортной торговли с оборотом, по меньшей мере в четыре раза большим, чем у торговли с Китаем»[414].
Характерная для холодной войны доктрина сдерживания, стержнем которой выступала идея противостояния коммунистической экспансии, также не привносила особой последовательности во внешнюю политику США[415]. Сама эта доктрина была сформулирована в 1940-х годах, но именно в это время американская администрация позволила Китаю присоединиться к коммунистическому лагерю. В 1950-х годах американцы оказались не готовы прибегнуть к военному вмешательству, чтобы предотвратить победу коммунистов в Индокитае, однако всеми силами держались за крошечные острова Кемой и Мацзу у берегов Китая[416]. А в 1960-х годах США стремились не дать коммунистам закрепиться в Южном Вьетнаме и ради этого согласились передать под контроль коммунистов изрядную часть территории соседнего Лаоса.
Таким образом, следуя сложившемуся обыкновению, после окончания холодной войны развитые страны участвовали в конфликтах совершенно по своему усмотрению. Босния волновала воображение (хотя в течение нескольких лет за этим не следовало каких-либо действий), в то время как гораздо более серьезная гражданская война в Судане была, в сущности, проигнорирована[417]. События в Гаити привлекали внимание, тогда как катастрофы в Либерии или Алжире[418] – нет. Были предприняты усилия по борьбе с голодом, вызванным гражданской войной в Сомали, однако несколько лет спустя, когда голод сопоставимых масштабов ударил по Конго, такой реакции не было. Беды, которые причинили соотечественникам индонезийцы в Восточном Тиморе, талибы – в Афганистане и Саддам Хусейн – в Ираке, терпели годами, а положившие конец проблемам военно-полицейские интервенции в итоге были спровоцированы в основном случайными, а иногда и вовсе не связанными событиями.
Таким образом, интерес к активным военизированным действиям пробуждается, как правило, в тех случаях, когда развитые страны приходят к выводу, что ситуация каким-то образом затрагивает их проблемы, когда они попадают в ловушку собственной риторики, когда этого требует их внутренняя политика или когда ситуация волнует лично их лидеров. Политические режимы Ирака и Северной Кореи, возможно, и правда достойны презрения и вредоносны для их народов, но интересы развитых государств почти полностью связаны со страхом, что эти страны обзаведутся оружием, которое способно угрожать внешнему миру. Соединенные Штаты оказались втянутыми в трясину конфликта на Гаити в основном в силу внутренних проблем, а также из-за политически неудобного наплыва беженцев, вызванного преимущественно экономическими санкциями в отношении этой страны. Из-за конфликта на Балканах в северном направлении устремился доставляющий проблемы поток беженцев, а разгоравшееся в этом регионе насилие порождало опасения, что оно каким-то образом может перекинуться на соседние страны. Австралийцы направили силы правопорядка в Восточный Тимор в значительной степени потому, что хотели стабильности у своих границ, какими бы средствами она ни была достигнута. Как отмечают Филипп Геншель и Клаус Шлихте, интервенции «в большей степени обусловлены политическими императивами государств, которые их предпринимают, нежели обстоятельствами гражданских войн, ради прекращения которых их начинают»[419].
Страхи, связанные с международным терроризмом, резко усилились после разрушительных атак на Всемирный торговый центр в Нью-Йорке и Вашингтон 11 сентября 2001 года, и вполне возможно, что эта неотложная проблема могла придать определенную степень последовательности и согласованности будущей интервенционистской политике. Однако, как было сказано выше, страх перед коммунизмом в годы холодной войны не привел к осуществлению подобной задачи. Более того, сомнительно, что кампания по борьбе с терроризмом будет включать большое количество эпизодов, подобных операции в Афганистане, поскольку в будущем благоприятствующие террористам режимы вряд ли будут слишком открыто заявлять об этом, а международные террористы (если им вообще понадобятся базы), скорее всего, будут концентрировать свои силы в еще меньшей степени, чем сейчас.
Образ старинных обид
Лидеры и общественность развитых государств не раз приходили к выводу, что многие гражданские войны, по сути, представляют собой неустранимые конфликты всех против всех, коренящиеся в старых обидах, которые едва ли удастся сгладить при помощи благонамеренных, но не причастных к происходящему и наивных внешних посредников. Отсюда следует, что их вмешательство в лучшем случае будет просто краткосрочной паллиативной мерой, а следовательно, бессмысленной тратой сил.
Этот благовидный предлог для бездействия использовался в Европе в начале 1990-х годов, когда разразилась шокирующая гражданская война в Югославии, – к тому моменту континент не знал гражданских войн уже более сорока лет. Потребность в объяснении – желательно простом – этих событий с готовностью удовлетворили небезызвестные эксперты, такие как модный писатель-путешественник и прирожденный пессимист Роберт Каплан. В своей книге и, что, возможно, гораздо важнее, в статье на первой полосе одного из выпусков воскресного книжного обозрения New York Times 1993 года он зловеще назвал Балканы «регионом абсолютной памяти», где «чувства и воспоминания любого отдельно взятого человека провоцируют тектонические столкновения между целыми нациями». По утверждению Каплана, эти процессы истории и памяти на протяжении 45 лет были