Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец команда: «По машинам!»
К вечеру, после долгих скитаний по размытым и разбитым дорогам, мы выехали на автостраду и не поверили своим глазам. Перед нами был огромный указатель: «На Берлин. 331 км».
С наступлением календарных весенних дней погода в Германии испортилась. Март встретил нас снежком и морозами по ночам, которые уже никого не устраивали. Апрель начался с дождей. Всюду — слякоть, мерзопакостная, удручающая. И все же не она определяла настроение. Триста тридцать один километр до Берлина — это казалось чудом. А мы всё двигались и двигались вперед. Второй день в пути.
В дни наступления мы превращались из отдельного разведывательного артиллерийского дивизиона (а теперь к этому длинному названию официально прибавились слова «прорыва РГК» — Резерва Главного Командования — и плюс полученное нами за бои на юге Германии название «Силезского») в обычную моторизованную пехотную часть. Артиллерия, которой мы приданы, била по противнику прямой наводкой, и потому наша работа никому не нужна. А все же, раз нас торопили вперед, мы были нужны!
Пока же мы отбивали атаки каких-то оголтелых вражеских частей, оставшихся глубоко, в тылу наших войск, ловили пленных и сопровождали их на сборные пункты, вели политпросветработу среди цивильных немцев и, наконец, — самое скучное в условиях войны! — чертили кальки и карты в штабах артполков и дивизий, где не хватало своих топографов.
И все это в пути, в движении, когда события подгоняли на северо-запад, где уже вовсю, судя по сводкам, действовал 1-й Белорусский.
Каждый день мелькали названия городов и селений — Бунцлау, Рейзихт, Гайнау, Гроткау, Нейпштадт, Фридлянд, Эндерсдорф, Кальке. На карту лучше не глядеть: мы крутили то вперед, то назад и опять вперед. Пусть так. Был бы маршрут, а обсуждать его не наше дело. И опять названия — Форет, Госта, Дрешниц, Шефенберг, Котбус. Позади Нейсе, впереди — маленькая, юркая Шпрее.
Цвели сады. Яблони, вишни. Лепестки их цветов осыпались — вздрагивали земля и небо. В небе наши «петля-ковы» и немецкие «мессеры». А на земле танки, самоходки, «катюши»… Трудно понять, где кончалась одна колонна, где начиналась новая. Дороги и поля гудели, и только у переправ колонны замирали, вливаясь в одну — на мост.
В воздухе перемешаны все запахи: весны, гари, зелени, бензина, крови, цветов, металла…
— Скоро с союзничками встретимся. Часа через три! — говорил младший лейтенант Заикин, когда мы миновали мост через Шпрее. — Они в Дессау.
Это он говорил утром двадцать второго апреля.
Через час наш маршрут изменился. Мы повернули чуть назад и направились строго на север.
— Идем к Первому Белорусскому, — пояснил майор Катонин.
Фронты существовали на картах, а на земле их определить было трудно.
Наш дивизион остановился в Барате. По улицам брели наши солдаты. Темнело. Начал моросить дождь.
Мы с Сашей отправились в штаб артбригады — чертить карты.
— Хлопцы, вы с какого — с Первого Белорусского? — спросил я проходящих мимо солдат.
— С Первого Украинского.
Пошли дальше.
— Славяне, с какого — с Первого Украинского? — поинтересовался Саша.
— С Первого Белорусского.
На улицах темень. В темноте двигались войска.
В темноте сновали люди. А городок, кажется, красивый, тихий.
Навстречу нам шагала колонна. Слышалась немецкая речь.
Саша вскинул карабин, я — автомат.
Потом сообразил:
— Подожди ты! Это пленные…
Пленные немцы шли в строю. Впереди офицер. Другой, с фонарем, сбоку, подсчитывал ногу:
— Айн-цвай! Айн-цвай!
Мы смотрели на них, рассмеялись.
— Гитлер капут! Аллее капут! — кричали немцы, увидев наши лица.
И опять мы шли вперед, и опять:
— Славяне, с какого — с Первого Украинского?
— С Первого Белорусского.
— Хлопцы, с какого — с Первого Белорусского?
— С Первого Украинского.
У дверей двухэтажного дома — часовые. Толпились солдаты, офицеры.
— Здесь штаб Сто девяносто четвертой? — спросил я.
— Ты?
Из толпы выскочила Наташа.
Мы молчали и глупо улыбались.
— До Берлина сорок километров! — вдруг сказала она.
…Мы возвращались с Сашей поздно. Наших в городе не было. Дивизион перебрался в лес — по соседству с местечком Нейхоф.
Побрели туда, под дождем, по грязи.
В лесу уже все спали. Лишь мокли часовые. И Володя, видимо промерзший до костей, танцевал на посту у знамени.
— До Берлина-то сорок километров осталось, — сообщил ему Саша.
Володя преобразился:
— Хрен с ним, с Берлином. Здорово, что пришли. А я уже было совсем промок!
Боевой порядок опять менялся. Только что мы смотрели в стереотрубу: домики, сад и спокойно прогуливающиеся немцы с котелками, а один и с губной гармошкой, и даже плакаты на стенах домов, призывающие вступать в ряды фольксштурма, а когда перевели трубу влево — немецкая гаубичная батарея и опять обед, немцы питаются точно по расписанию… Возле рощицы, еще ближе к нам — звуки музыки. Звуки доносятся и до нас, трофейные для немцев, знакомые, родные — нам: «Полюшко-поле», «В далекий край товарищ улетает…» — голос Бернеса, а затем Лемешев — «Сердце красавицы склонно к измене и к перемене…».
— Что они?
— А что? — не понял Саша.
— Нашли время для музыки!
— Обидно, работали… — с нескрываемой грустью сказал Вадя.
И верно, обидно! Обидно, что привязку, которую мы только что — и так быстро! — закончили, можно было, оказывается, не проводить: куда там привязка, когда на смену тяжелой артиллерии подошла уже легкая! Она будет бить прямой наводкой. Обидно и то, что мы не дослушали музыки. Больше всего жалел, кажется, Вадя. Когда он слушает музыку, война ему — не война.
Нас перебросили к Тельтову. Впрочем, сам Тельтов мы не видели, говорили, что он пока не взят, зато Берлин — дымящий, вздрагивающий от взрывов и пожаров, — был, казалось, рядом. О Берлине говорили: «там», и на самом деле там, над Берлином, и днем стояла мутная, черная ночь. А у нас голубело небо, припекало солнце, зеленела листва. И воздух, несмотря на запах тола и гари, бензина и трупов, был свежий, весенний, дурманящий.
После привязки бригады двухсоттрехмиллиметровых орудий, которая затянулась — портили дело фаустпатронщики, — мы с Вадей отправились в штаб нашего дивизиона с бухтой провода и четырьмя пленными. Один из пленных — тощий, маленький — без конца всю дорогу что-то лопотал, хватая за рукав то Вадю, то меня.
— Чего он хочет? — спросил я у