Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О времени нельзя было судить по убыванию припасов: калорийные деликатесы лежали почти нетронутыми в крепких мешках из грубого пластика, отпотевших изнутри и плачущих кривыми длинными слезами, – но Анфилогов ленился перекладывать продукты. Хитники ели не больше, чем в прошлом году. Их желудки сделались недотрогами: стоило их побеспокоить, как в рот выплескивалась горечь все с тем же гнусным подземным привкусом, – и открытые банки паштета и ветчины валялись в палатке, хляпая рваными крышками, пока их содержимое не покрывалось покойницкой кожистой плесенью.
Между тем таинственные воды, нагнетаемые перепадами подземного давления, регулярно затапливали разработки. При удаче на дне корундовой ямы, бывшей на полметра ниже маленькой шахты, скапливалась за ночь всего лишь округлая лужа, всегда затянутая тонкой катарактой. Чаще вода стояла в шахте длинным зеркальным языком, где темные отражения свода были так же неподвижны, как и сами камни – нависшие, но не издавшие после порубки еловой крепи ни одного опасного звука, – а в глубине куски породы, лежавшие в воде, казались металлическими. Но бывало, что лужа, сперва всосавшись в какую-то извилистую щель, вдруг возвращалась с бульканьем и переглатыванием, и вода, будто в засорившейся канализации, за какой-нибудь час поднималась до самой травы. Что-то аномальное происходило в системе геологических разломов – и нельзя было вызвать сантехника, чтобы устранить причину неполадок. Насосу и движку хватало работы. Бочка бензина наполовину опустела. Вода, тяжелая, выпуклая, уже безо всяких сомнений была агрессивна. Прибывая, она словно цеплялась за неровности ямы округлыми мелкими щупальцами; опущенный в нее предмет она хватала толстыми губами и пыталась не отдать, снимала с хитников, причмокивая, рукавицы и сапоги. Анфилогов уже не мог себя обманывать насчет ее безвредности: алая пасть Коляна, его ярко-красные ноздри, словно там горели растущие из них волосья, были несомненными признаками отравления цианидами.
Тем не менее Анфилогов, как и в прошлый раз, медлил уходить. Воля его была парализована, в сознании плавали слои бесцветного тумана. То и дело профессора обдавало мятным ужасом смерти, стариковские колени становились слабыми, будто пустые картонные коробки. Но запредельный жидкий холодок, предупреждавший профессора об опасности, одновременно обещал освобождение от всех земных проблем, которые надоели так, что Анфилогов морщился, вспоминая трех своих последовательных жен или своего большого неприятеля университетского проректора, пятидесятилетнего надушенного карьериста, чья правая щека, стянутая старым шрамом, походила на лист лопуха, а на левую, румяную, хоть было не с руки, все время хотелось положить увесистую плоскую пощечину.
Собственно говоря, лучшего места для смерти Анфилогову было не найти, хоть проживи он еще четыреста лет. Здесь, на корундовой каторге, он осознал себя и пленником, и противником той таинственной силы, до которой ему давно хотелось добраться. Страшная красота, стоявшая в распадке будто самый плотный, донный слой негаснущего неба, начинавшегося здесь прямо от земли, красота неуловимая, лукавая, разлитая повсюду, болезненно раздражавшая нервы профессора, стала наконец уязвима. Со всей несомненностью Анфилогов ощущал, что неправдоподобная корундовая жила есть внутренний, жизненно важный орган этой красоты. И теперь каждый удар киркой по очередному подземному чуду, видному в бледном свете налобного фонаря точно сквозь пыльное стекло, был ударом по красоте, содрогавшейся наверху и постепенно редевшей. Вот уже река, где каждый солнечный блик прежде имел прекрасную форму улыбки, утратила блеск и текла угрюмая, с черными придонными тенями; пышная черемуха пожухла и стряхивала, как пепел с папирос, мелкий мусор своего недолгого цветения. Красота еще цеплялась клочьями за острые концы березовых ветвей, пытавшихся расправить ее, растянуть на просвет, еще держалась в скалах, кое-где отполированных косыми трещиноватыми зеркалами, кое-где заросших причудливым мхом. Но начинался день, и хитники брали в руки натруженные крепкие каелки.
Сами они по мере убывания красоты с каждым днем становились страшней. Корундовая местность неизвестным способом присоединила их к себе, превратила в свой биологический, природный элемент. Морда у Коляна сделалась кровавой и жирной, будто вяленый лещ, борода торчала рыбьими костями, на лапах, сожженных Пляшущей Огневкой, образовались красные сухие перепонки.
Анфилогов будто в зеркало глядел на этого урода, чувствуя и на себе какую-то мерзкую корку, которую больше не смывала речная потемневшая вода. Профессор, как никогда, был далек от людей. Однажды днем ему почудилось, будто от реки доносятся звуки, похожие на птичий гомон человеческие выкрики. Это была не иллюзия. Нырнув с ознобом в позвоночнике за маленькие скалы, пихнув туда же апатичного Коляна, Анфилогов припал к треугольному просвету, что образовали тяжело налегшие друг на друга заветренные плиты. Четыре байдарки, прыгая и брюхами вышибая пенные брызги, неслись по маленькому стрежню, норовившему сложиться вдоль и смять посудинки о мокрый гранит. Подгоняемые мощными гребками титановых весел, байдарки внезапно оказались под самыми скалами. Анфилогов мог разглядеть застежки на громоздких, как оранжевые чемоданы, спасательных жилетах, синие шлемы с забрызганными щитками, одного гребца без шлема, с лицом, перекошенным от напряжения, сверкавшим от воды и пота, точно кусок серебра. Подавленные инстинкты выживания кричали Анфилогову, что надо замахать, вскочить, позвать на помощь, – но он продолжал сидеть на корточках, обливаясь ужасом при мысли, что чужие заметят палатку и свежие соусные пятна разработок или одна из байдарок перевернется, и синеголовые чудовища с хрустом полезут на отмель чиниться, сушиться, душевно общаться.
Анфилогов знал, что не выдержит сейчас простого человеческого взгляда. Ему, затекшему, казалось, будто на спине у него выросли взбивающие воздух невидимые крылья или большая птица села ему на плечи, чтобы когтить его холодный позвоночник. Но ангел Анфилогова хлопотал напрасно: байдарки, будто иглы взлохмаченный шов, прошли перекат, весло последнего гребца сверкнуло, погружаясь в тугое и темное месиво воды, и водники скрылись в клокочущей расщелине, поглощенные плотной, пещерной каменной тенью. Анфилогов с трудом распрямил мурашливые ноги, чуявшие вместо тверди какую-то воздушную подушку, помог подняться полусонному Коляну, так и не взглянувшему на реку, простоявшему на четвереньках, спуская с бороды тягучую слюну. Колян, оскользаясь полупустыми, пудовыми от грязи сапогами, глядел на Анфилогова с извиняющейся улыбкой, и профессор вдруг поразился, как мало осталось от двужильного оруженосца, как странно прерывается его дыхание, словно пытаясь забраться повыше, ухватить иного, небесного кислорода. Но все-таки профессор не ожидал, что Колян на другое утро действительно умрет.
Тем более что и с утра все продолжалось как обычно. Колян, покопавшись в своих промасленных железках, пошел, как автомат, откачивать подземную водицу; шаткая его фигура напоследок показалась между валунами, будто его, как рваное знамя, несли на древке. Анфилогов принялся было кашеварить, но плюнул и забрался в неостывший спальник, затянув тугую молнию до самого носа. Он проснулся от необычной, просторной тишины. Какие-то звуки присутствовали: тонко, будто ложечкой о хрустальный стакан, звенела в самой вершине солнечной березы маленькая птица, ровно шумела река. Но пространство, сколько хватало восприятия, было такое, будто в эфире не осталось ни единой радио– и телестанции, будто исчезли спутниковые сети и сами спутники. В воздухе было абсолютно пусто, и профессор сразу понял, что остался один.