Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зельда не на шутку увлеклась идеей стать балериной; поступить в школу Егоровой ей рекомендовали покровители Дягилева Джеральд и Сара Мерфи. Егорова сочла ее неподготовленной и полусумасшедшей (та действительно катилась к нервному срыву), однако Зельда настояла на своем. Зельда яростно тренировалась, – забросив мужа и ребенка, – вплоть до того, что физически начала валиться с ног и восемь дней проболела. Она щедро платила Егоровой – по триста долларов в месяц. Зельда была уверена, что балет поможет ей духовно преобразиться и изгонит злых духов, преследовавших ее45. Она пригласила чету Мерфи присутствовать на репетиции в студии Егоровой. «Видно было, как тянутся и напрягаются ее мышцы; ноги выглядели толстыми и уродливыми. Это было ужасно. Мы еле досидели до конца»46. Стоит ли оно того? – гадал ее муж. Скотт Фицджеральд потихоньку спросил у Егоровой ее вердикт, и та ответила, что Зельда достаточно хороша, чтобы сделать профессиональную карьеру, но поскольку она начала танцевать поздно, то звездой первой величины ей не стать. Очень скоро у нее случился нервный срыв, и она угодила в психиатрический госпиталь. Однако Зельда описала сложный период учебы в школе Любови Егоровой в романе 1932 года «Спаси меня, вальс», где называла ее «Мадам»47.
В 1929 году былая соперница Егоровой Кшесинская также открыла балетную школу в Париже. После бегства из России с любовником, великим князем Андреем Владимировичем, и его матерью, великой княгиней Владимир, они с Андреем поженились и осели на Французской Ривьере, однако позже финансовые затруднения заставили их перебраться в Париж. Они нашли себе небольшой дом и студию в Шестнадцатом округе48. Друзья устроили сбор средств, чтобы Кшесинская смогла открыть танцевальную школу, и благодаря славе, завоеванной некогда в России, привлекла учениц, которые впоследствии стали настоящими звездами: в том числе Марго Фонтейн, Алисию Маркову и Тамару Туманову. К середине 1930-х у нее было более ста учеников, и Кшесинская расширила свою студию49. Она оплакивала кончину Дягилева, хотя в прошлом они конфликтовали, равно как и смерть в 1931 году другой звезды русского балета, Анны Павловой. Павлова умерла в Гааге от пневмонии в возрасте сорока семи лет; в эмиграции в Англии она была несчастна: скучала по России до «бессонницы, слез, мигреней, отчаяния!» – говорила она певцу Александру Вертинскому. Лондон, где у нее был красивый дом в Голдерс-Грин, казался Павловой «холодным и чужим». Она все бы отдала «за маленький домик с нашей русской травой и березками, где-нибудь под Москвой или Петроградом»50. Балерина Тамара Карсавина, вышедшая замуж за британского дипломата Генри Джеймса Брюса, жила недалеко от Павловой, в Хэмпстеде, и мучилась той же тоской. После концерта Вертинского в Париже она спрашивала его «со слезами, текущими по лицу»: «Вернемся ли мы когда на родину?» Она закончила писать свои мемуары, «Театральная улица», в тот день, когда получила новость о смерти Дягилева; в конце книги она так говорит об этой утрате для русского балета: «Его безжалостность принадлежала искусству, его верное сердце было его собственным»51.
* * *
В условиях парижской эмиграции множество талантов так и не получили возможности развиться и расцвести, задушенные враждебным к ним настроем, болезнями и бедностью. Историй успеха совсем немного, разочарований куда больше. Достаточно вспомнить поэтессу Ирину Кнорринг, которая была эвакуирована вместе с семьей в Бизерту в Тунисе и в 1925 году переехала в Париж. Семья жила в отчаянной бедности; Ирина, начинающая поэтесса, вышла за другого начинающего поэта Юрия Софиева. За стихи никто не платил, и Юрий был вынужден мыть окна, чтобы заработать хоть немного. И хотя даже знаменитая русская поэтесса Анна Ахматова признавала талант Ирины, судьба оказалась против нее. Жизнь на Западе ее душила; судьба, вдохновение Ирины были связаны с родиной, а эмиграция принесла лишь «беспощадное крушение надежд», как писал другой эмигрант, Юрий Терапиано. Ее стихи, похожие на дневниковые записи, публиковавшиеся в парижских эмигрантских журналах, отражали повседневный опыт поэтессы – ее одиночество, усиленное тяжелым диабетом, которым она страдала, так что неоднократно оказывалась в больнице и не могла активно участвовать в литературной деятельности русской колонии. В этой изоляции она писала немногочисленные очень грустные стихи о превратностях жизни в эмиграции, такие, как одно из ее самых известных, «Окно в столовой»:
Сколько здесь минут усталых
Молча протекло!
Сколько боли отражало
Темное стекло.
Сколько слов и строчек четких
И ночей без сна
Умирало у решетки
Этого окна…
В отдаленьи – гул Парижа
(По ночам – слышней).
Я ведь только мир и вижу,
Что в моем окне52.
Стихи Кнорринг не оставили следа в истории русской литературной эмиграции, хотя отразили эхо мук и страданий многих эмигрантов. Другому эмигрантскому поэту удалось привлечь к себе больше внимания, хотя и скандального: Борис Поплавский считался enfant terrible среди молодых парижских поэтов. Он метеором взлетел на литературное небо, а потом так же стремительно канул в безвестность. Его приятель, поэт Георгий Иванов, писал, что Поплавский вел себя «как хулиган», испытывая всеобщее терпение; Яновский приписывал ему демонические свойства из-за вечных выходок и «эстетического пристрастия» к злу. Поплавский очень плохо видел и всегда ходил в темных очках, которые «придавали ему вид загадочного конспиратора»; писательница Ирина Одоевцева была убеждена, что он намеренно изображает слепого, и Нина Берберова соглашалась, что это наверняка аффектация53. Поплавский был грубым, склочным, много ругался, однако, утверждал Яновский, его «влияние на русский Монпарнас в первой половине тридцатых было огромным». Многие считали, что в своей поэзии он вдохновлялся французами-декадентами: Бодлером, Рембо и Аполлинером, хотя достичь их славы Поплавскому не удалось.
Поплавский родился в Москве в 1903 году и приехал в Париж в июне 1921-го через Константинополь. Он поселился в Латинском квартале, изучал живопись, а потом