Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это, впрочем, меня не удивило.
Чарли в боксерских трусах стоял на досках, запрокинув голову навстречу дождю. Тяжелые волны разбивались об угловую сваю причала, обдавая его брызгами. Кожа Чарли блестела от дождя, волосы намокли и прилипли ко лбу. Пока я смотрел, он взмахнул руками и, не опуская головы, начал медленно танцевать на одном месте. Молнии сверкали почти без перерыва, и каждый раз, когда они ударяли в дерево и к облакам взлетал столб огня, Чарли торжествующе ревел и потрясал в воздухе кулаками.
– А-а-а! – кричал он во всю силу легких. – Я видел это, видел!!
Гремел гром, и вопль Чарли вторил его оглушительным раскатам:
– Я вижу! Вижу!!
И снова серия из пяти или шести ярких вспышек подряд озарила небо, и раздался громкий треск: молния ударила в очередное дерево на берегу. Гром был такой силы, что крыльцо у меня под ногами подпрыгнуло как при землетрясении, а Чарли на другом берегу непроизвольно попятился к краю своего причала. Мощный порыв ветра толкнул его в грудь, и он пошатнулся, но устоял. Обхватив себя руками за плечи, Чарли снова заплясал под дождем.
Озеро Бертон печально известно свирепыми штормами, которые налетают мгновенно и так же быстро заканчиваются. Ураганный ветер ревел и свистел еще минут пять, затем сменил направление, и гроза, как ревнивая любовница, унеслась на север, оставив Чарли одного на мокром причале. Как только утихли громовые раскаты, из кухонных дверей выскочила Джорджия. Она подбежала к Чарли и, поскуливая, несколько раз лизнула его обнаженные ноги. Чарли потрепал ее за ушами, и оба, поднявшись по лестнице, вернулись в дом. Ночная гроза закончилась, и наступившую тишину нарушали лишь приглушенные и тоскливые звуки губной гармоники, выводившей какую-то одинокую мелодию. Чарли был неунывающим оптимистом, жизнь для него неизменно была солнечной и прекрасной, наполненной приятными и радостными событиями, но порой его душа плакала, и он пытался избыть печаль с помощью музыки. Чтобы узнать, что думает и что чувствует Чарли, достаточно было просто прислушаться к его дыханию, прошедшему сквозь прорези гармоники.
Я тоже решил спуститься на причал. По дороге мне пришлось перешагивать через сломанные ветром древесные сучья. Ступени лестницы были завалены кучами листьев, справиться с которыми могла бы не всякая воздуходувка. В домах на дальнем берегу лишь кое-где мерцали огни: похоже, где-то оборвало электрические провода. Вода в озере, впрочем, уже вернулась к обычному сонному состоянию и поблескивала в темноте, как черное зеркало, тучи унеслись прочь, на небо высыпали мириады звезд, а позади меня, на востоке, не спеша поднялся над холмами месяц – поднялся и лениво поплыл по небосводу.
Я взобрался на крышу эллинга, сел в свое любимое деревянное кресло и, опрокинув пинком пустую кадку для декоративных растений, положил на нее ноги, голову откинул назад. Гроза остудила ночной воздух, но холодным он так и не стал; словно тонкое летнее одеяло, в которое приятно завернуться, он обволакивал тело, но не убаюкивал, а просто приятно ласкал кожу.
Я думал о Ройере, о его доброте, о том, как сильно мне его не хватает. Я вспоминал, как мы вместе работали в операционной, как обсуждали сложные случаи, как радовались каждому успеху. Когда-то я и Ройер были отличной командой; вместе мы горы могли свернуть.
Потом я вспомнил Энни, вспомнил ее натужный кашель, ее красный берет, ее желтое платьице, сандалии на ремешках, полную смятых купюр бутылку и ее мягкий, доверчивый взгляд.
Подумал я и о Синди: о темных кругах у нее под глазами и о том, какой груз она взвалила на свои плечи. Характера и мужества ей хватало, но ее физические силы явно были на исходе, и я невольно спросил себя, сколько она еще выдержит.
И я вспомнил Эмму. Как же Энни на нее похожа!
– Сын Давидов!.. – прошептал я, глядя в ночное небо. – Я хочу прозреть!
Смерть Эммы, словно скальпель хирурга, рассекла на две половины и мою жизнь, и меня самого. По временам мне казалось, мое сердце валяется где-то в грязи, словно гнилое яблоко: оно продолжает биться, но происходит это как будто отдельно от меня.
Вся моя жизнь была подготовкой к одному-единственному моменту, но вот этот момент наступил, а я ничего не смог сделать. Я упустил свой шанс – и остался один. Годы оказались потрачены зря: все мои знания и навыки не принесли желанного плода.
Теперь я не хотел иметь никакого отношения к медицине, не хотел заниматься хирургией, не хотел лечить страждущих и больных людей, не хотел даже думать о тех годах, когда меня называли «Кудесником из Атланты». Я старался забыть все, что когда-то знал, забыть лица тех, чьи сердца я когда-то держал в руках. Я стремился отказаться от самого себя – от всего, чем я когда-то был. Если бы была такая кнопка, нажав которую я мог бы стереть все, что, словно на магнитной ленте, было записано в моей памяти, я бы сделал это не колеблясь. Сделал и уехал далеко-далеко, чтобы никогда больше не возвращаться.
После похорон Эммы я поручил риелторской фирме продать наш алабамский пентхаус, позвонил в организацию ветеранов Вьетнама и предложил забрать из квартиры все вещи, какие могут им пригодиться, а сам сел в машину и поехал на север. На шоссе И-285 я выбросил в окно свой больничный пейджер. Проехав несколько миль, выбросил второй. Добравшись до шоссе номер 400, метнул на встречную полосу один из двух своих мобильных телефонов, где его тут же раздавил тяжелый тягач. Пару минут спустя я точно так же поступил с мобильником Эммы, который ударился об асфальт и разлетелся вдребезги. Уже приехав на наш участок на озере, я вышел на причал и зашвырнул в воду свой второй и последний телефон.
Несколько часов спустя я зашел в дом, отключил от проводной линии некстати зазвонивший телефонный аппарат, огляделся, запер входную дверь и снова сел в машину.
Вернулся я только восемь месяцев спустя. Где я все это время был и что делал, я сказать не могу, но не потому, что мне стыдно. Я просто не помню, и, быть может, это к лучшему. Скажу только, что не раз и не два мне приходилось останавливаться у телефонной будки и, зайдя в нее, разглядывать обложку местного телефонного справочника, чтобы узнать, в каком городе я нахожусь. Еще я помню, как примерно в конце первой недели моих странствий я случайно бросил взгляд на одометр и увидел на нем запомнившуюся мне цифру – ровно пять тысяч миль. Два месяца спустя настроенный на одну поездку прибор обнулился, но я рассчитал, что за это время я проехал тысяч пятнадцать-двадцать.
Память сохранила немногое. Я смутно помню, что видел Атлантику и стоял на берегу Тихого океана. Канадские Скалистые горы преградили мне путь на север, а на мексиканской границе меня остановила пограничная стража. Вот, пожалуй, и все, что я могу рассказать об этом времени. Возможно, мои передвижения можно более подробно проследить по квитанциям банкоматов и банковским документам, в которых отражены заправки и кафе, где засветился номер моей кредитной карточки, но заниматься этим у меня нет ни малейшего желания. Да и какой смысл – все это тоже осталось в прошлом.