Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И характер.
Глядишь, и…
– Р-развели бар-рдак, – прорычал кто-то из пришлых, недовольный, что камеры башни занятыми оказались.
– Предупреждать надо, – ответил комендант, заслоняя квартирмейстера, который от этакого несправедливого упрека – бардака у него никогда-то не было – налился цветом.
Во внутреннем дворике, и без того не сильно великом – все ж строили башню не для прогулок, – становилось тесновато, в том числе и от людей. Одних приводили, и гляделись они растерянными, другие кричали, требовали освободить их немедля, третьи были молчаливы. К этим вот комендант приглядывался особо, знал, что от тихушников одни беды.
– Много еще будет? – поинтересовался он примирительно, и человечек из особого приказу не стал чиниться, кивнул, вздохнул и ответил:
– Больше, чем хотелось бы.
– Вот и чего им не хватало? – комендант распрекрасно помнил и Смуту, и голод, и войну, которая навроде закончилась, а все одно тянулась и тянулась, жизни отбирая.
Сына вот отняла.
И дочь сгорела, потому как отыскать целителя в Арсиноре оказалось невозможно. И сам он едва-едва… благо младшенькие уцелели, иначе б они с любезною Капитолиной Федотовной вовсе разума лишились бы с горя.
– Кто ж знает… вольностей, говорят, мало. И справедливости. Давайте так, кого попроще – и вправду по трое и в кандалы, а вот с одаренными…
– По протоколу, – кивнул комендант. – Не переживайте, Петр Алтуфьевич дело свое знает, скоренько нижний этаж почистит, да и на нулевой уровень пока можно, если есть особо опасные.
– Они тут все особо… нулевой, стало быть?
Комендант пожал плечами: мол, башня старая, отыщется и такой.
– А ниже… есть?
– Ямы. Для особо опасных. Там стены из кизарского гранита, глушат силу… только… если долго одаренного держать, ущерб будет.
– Ничего, переживут, – махнул рукой особист, правда, уточнить изволил: – Долго – это сколько?
– Ну… за месяц болеть начинают, – комендант нахмурился, пытаясь вспомнить статистику. Правда, ямы использовались при нем редко, а вот батюшка, от которого и досталась в наследство башня со всем ее тайным и явным хозяйством, всякого рассказывал. – Там-то сыро. И отхожее место, сами понимаете… вот кто и кишечником маяться начинает, а кто и чахотку цепляет. Но не в том беда, тоскою они маются. Иные и руки на себя наложить пробуют. А как не выходит, то за полгода, самое большее, сами того… уходят.
– Ничего, полгода, чай, нет нужды держать, а вот денек-другой если…
– Денек-другой – это да, – согласился комендант. – Весьма способствуют дознанию… наши-то ямы жалуют. Бывало, посадишь какого особо ретивого, он сперва орет, а после приспокаивается. Глядишь, к утру и вовсе в сознание приходит. В смысле, осознает свое положение и желанием сотрудничать проникается, так что… вы только сами погляньте, кто из них…
Особист повернулся к людям.
– Этот, – палец ткнул в худенького паренька с разбойной рожей. Сам-то чистый сиротинушка, а взгляд бандитский. – И эта…
Девица фыркнула и косой мотнула.
– Этот еще… Сколько у вас мест?
Это он про ямы? Комендант прикинул. Первую еще в том месяце притопило, жить там вовсе не возможно, крысы и те сбегли. Двенадцатая осыпаться начала, пошла по плите трещина…
– Двадцать три.
– Отлично… и кормить в первые сутки не обязательно. Воду давайте, а вот остальное…
Квартирмейстер лишь головой покачал: непорядок. Контингент, на учет поставленный, беречь надобно, а то выйдет убыток, за который после сами ж особисты спрашивать станут.
– Это произвол! – взвизгнула девка и ножкой притопнула, рванулась, да только охрана удержала.
– Произвол? – особист повернулся к ней. – А как называлось то, что вы учинить хотели? Сколько б людей в давке погибло бы? Ходынское поле покоя не давало? Молчи уже…
Он развернулся и зашагал прочь, к воротам, которые охраняло две дюжины одаренных. Что он им сказал, комендант не слышал. У него своих забот хватало.
– Акимов! – голос разнесся над двором. – Проводи… постояльцев. И после ко мне…
Надобно послать за шубою.
И еще записочку поставить, чтоб не смела любезная Капитолина Федотовна из дому носу казать. И сестрицу свою, до забав охочую дюже, попридержала. А то ж мало ли что…
– А вы, милочка, уж извольте приодеть чего поприличней. – Вольтеровский оглядел Лизавету, не скрывая своего раздражения.
Блеснуло стеклышко лорнета.
Поджались губы. И бороденка, смазанная маслом, задрожала, надо полагать, исключительно от негодования. Супруга Вольтеровского лишь вздохнула и прижала к щеке кружевной платочек, всем видом своим демонстрируя женскую слабость.
– Всенепременно, – пообещала Лизавета.
А лакеев он и вовсе загонял.
То ему завтрак нехорош, то китель парадный помяли, то сапоги недостаточно блестят, то еще какая напасть случилась. И о них он с превеликим удовольствием рассказывал Лизавете, будто чуял, что выхода у нее другого нету, кроме как слушать.
– Где это видано, чтобы во дворце девицы позволяли себе голыми ногами сверкать, – он был занудлив и несчастен в этом занудстве.
Ворчал.
Вздыхал. Тер платочком злосчастный лорнет, в котором не нуждался, ибо зрением обладал преотменнейшим. Прикладывал его к левому глазу, после, позабывши, к правому.
– Скажи, дорогая? – изредка он вспоминал о том, что не один здесь. И тогда высочайшего внимания удостаивалась супруга.
А с ним и неудовольствия, ибо была оная супруга отнюдь не молода, а еще полновата, неуклюжа и по-провинциальному проста. Эту-то ее простоту, вырывавшуюся наружу в обилии кружев да бантиков, немодной пышности наряда и какой-то общей неустроенности, Вольтеровский ненавидел всеми фибрами души.
Но сдерживался. Во всяком случае, при посторонних.
– Вы уж не серчайте на него, – сказала Ангелина Платоновна, оказавшаяся на деле человеком предобрейшей души. – У Ганечки и прежде-то норов был крутоват, а ныне и вовсе разгулялся. Печенка болит. Я уж его и жиром медвежьим потчевала, и настойки гадючьей бутыль целую извела, а он все только ворчит… он хороший на самом-то деле.
Она повторяла это время от времени и розовела.
Терялась.
Вздыхала и раскрывала огромнейший, верно, от бабки доставшийся веер, за которым и укрывалась что от мрачного взгляду супруга, этакой заботы не ценившего, что от самой Лизаветы.
– Дура! – Вольтеровский, слыша разговоры о собственном здоровье, начинал гневаться, наливался краской, а глаза становились подозрительно желты. – Как есть дура! А говорили мне, не гонись за приданым…