Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Вот, что ты такое, Август Крансвелл. Вот все, что ты собой представляешь».
«Нет! – подумал он. – Я не такой! Я никогда…»
«Никогда – что? – уточнил голос ехидно. – Никогда не мошенничал, не крал, не делал больно?»
И она последовательно демонстрировала Крансвеллу картины его собственных воспоминаний: пример за примером.
«Я никогда не убивал!»
«Да? – отозвался голос. – А как насчет собаки миссис Дженнингс, когда тебе было девятнадцать и ты вел машину приятеля и крутил настройки стереосистемы, вместо того чтобы следить за дорогой?»
«Это вышло случайно!»
Он очень ясно видел всю картину: ее представили ему на одобрение, словно бутылку вина в ресторане… Он сам, юнец, стоит на коленях на обочине рядом с тем, что только что было собакой, а идиотская стереосистема идиотской машины трубит ту песню, которую он хотел пропустить, а собачья кровь пропитывает ткань на коленках его джинсов… и он твердит: «Не надо, о господи, не надо. Прости, прости, пожалуйста, не надо!»
«Я не хотел!!!» – взвыл он внутри света. По его щекам струились слезы.
«С тем же успехом это мог оказаться сынишка миссис Дженнингс, Август. Мог ведь? Мог? Ты не смотрел, куда едешь, а человек, готовый задавить собаку, задавит и ребенка».
«Я не хотел», – снова повторил Крансвелл, уже глухо, бессильно – и почувствовал, как эта штука вся подбирается для следующей атаки, ощутил, как она смакует болезненный опыт того давнего дня и ищет в голове новый… как вдруг, внезапно, без всякого предупреждения, свет отрезало.
Глубокий мрак заполнил зал – темнота была настолько полной, что казалась твердой, словно воздух застыл какой-то непроницаемой субстанцией. В этой тьме Крансвелл смог услышать тихий рык какого-то вентилятора, замедляющего вращение: лопасти постепенно останавливались. Смог услышать собственное дыхание: он пыхтел, словно пробежал вверх по нескольким лестничным пролетам. Разум снова стал его собственностью – книгой, закрытой от любопытных глаз, он снова был у себя в голове один и успел подумать: «Нам отсюда дороги не найти, мы потерялись в лондонских подземельях, потерялись во тьме, а у них отравленные ножи, а у нас всего один меч, и я не умею им пользоваться», – и тут искра внутри стеклянной колбы снова мигнула, оживая.
Свет стал усиливаться, а с ним и голос, словно вращали ручку громкости. Крансвелл почувствовал, как эта сущность снова начинает его дергать, на лице у него еще сохли липкие слезы… но теперь она стала слабой. Он мог различать ее края.
Он сделал к ней шаг, и еще один. Сабля Ратвена по-прежнему была у него в руке, и, хотя голос в голове все усиливался и усиливался, он обхватил эфес обеими руками и занес оружие над плечом.
«Собака миссис Дженнингс была без поводка, – сообщил он голосу. – Ее вообще не должно было быть на той гребаной улице, и это была СЛУЧАЙНОСТЬ, а ТЫ – НЕ ГЛАС БОЖИЙ…»
Крансвелл ударил клинком, словно бейсбольной битой, вложив в это движение всю свою силу, и голос завопил: «Нет, ты не ПОСМЕЕШЬ, ТЫ НЕ ПОСМЕЕШЬ, НЕ СМЕЙ!!!» – но ничто в этом мире (и не в том) уже не могло бы остановить саблю, которая свистнула в воздухе и обрушилась наконец на пузатый бок лампы-выпрямителя.
* * *
Довольно близко от этого места Грета Хельсинг отдернула руку от рубильника, который снова был передвинут с «ВЫКЛ» на «ВКЛ», и сжала обеими руками голову, крепко зажмурившись.
– Фасс, – сказала она, чуть не плача, – Фасс, я все переделала, я повернула его обратно, я снова его включила, где же ты…
В ее голове, там, где должен был находиться Фаститокалон, зияла дыра. Его присутствие, спокойно-оберегающее, надежное, было единственным, на что она всегда могла рассчитывать после того, как не стало ее отца. «Я здесь, я с тобой, – сказал он тогда, и сквозь леденящий горький шок потери она это почувствовала, ощутила мысленно обнявшие ее руки, которые поддержали, дали опору, успокоили. – Тебе не надо переживать это одной, тебе не надо быть одинокой, я рядом».
И все эти годы она всегда знала, что он здесь, а теперь… она повернула рубильник, и, как только он встал в позицию «ВЫКЛ», Фасс просто исчез. Канат обрезали, лампу задули: только пустота в том уголке сознания, где должен пребывать он.
– Извини, я не хотела, Фасс, вернись, вернись, пожалуйста, это не смешно, мне надо знать, что ты цел, я же знаю, что ты читаешь мысли, ну, пожалуйста…»
Тот мысленный разъем, где он должен был находиться, ощущался холодным, пустым, саднящим. Она едва заметила Мьюлипа и Акху, которые встали рядом на колени и сжали ей плечи холодными сильными руками, – настолько она была поглощена попытками найти в своем сознании какие-то его следы. Только когда малыш в слинге у Акхи проснулся и капризным плачем сообщил, что проголодался, Грета вернулась к действительности. Она чувствовала себя выпотрошенной, дряхлой, невероятно одинокой. Опустевшей.
– Рана? – спросил Мьюлип, все еще не отпуская ее плечо.
– Нет, – ответила она, – Нет, я не ранена. Но мне надо попасть туда, Мьюлип. В бомбоубежище. Помоги мне в этом, а потом… не знаю, что случилось, что я сделала, что мы все сделали, но тебе… и Акхе с малышом – вам надо уходить отсюда подальше.
– Не брошу тебя, – заявил он.
– Ты должен. Малыш голодный, а остальные там меня защитят. Ты сделал то, что велел Кри-акх, – добавила она. – Спасибо тебе. Спасибо вам обоим.
– Пока не благодари. – Мьюлип проследил, как Акха снова закрывает замки на электрораспределительном шкафу, а потом встал и помог подняться на ноги Грете. – Только когда будешь в безопасности. Я отведу в убежище…
– А потом уходите, – повторила в уже бледном свете гнилушки совершенно потухшая Грета. – Уходите подальше отсюда. Тут могут появиться… люди, которые спустятся проверить, что происходит, и я хочу, чтобы к этому моменту вы все благополучно исчезли.
Чуть поколебавшись, Мьюлип кивнул и повернулся.
– Сюда, – сказал он. – Недалеко.
* * *
Крансвелл на всю жизнь запомнил, как трещины разбежались от места удара по всей стеклянной оболочке выпрямителя, создавая паутину повреждений на выпуклой колбе. Одно пугающее мгновение лампа еще сохраняла свою целостность, а потом обрушилась мелодичным звоном стекла. Жуткий голос у него в голове завопил так, как Крансвелл никогда не слышал – и предпочел бы не слышать вообще, – и свет во второй раз померк полностью, как от перегоревшей лампы.
На этот раз искра заново не возникла, однако голос остался, хоть больше не находился за стеклом. Вопль все нарастал и нарастал, заполняя внезапную темноту злостью, страхом, ненавистью и тысячью других бедствий, которые человеческие существа способны навлекать на себя, друг на друга. Нарастал, пока Крансвеллу не стало казаться, что этот звук сейчас раскрошит все кости его черепа так, как оперные певцы разбивают бокалы, как он сам только что разнес ту оболочку, в которой это существо обитало. Нарастал, пока не подавил все остальные ощущения, – а потом так же неожиданно в сокрушительной вспышке ослепительного актиниевого света замолк.