Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бродячая торговка, впряженная в тележку со снедью, драла глотку:
— Капуста! Репа! Пуд картошки! А вот кому зелень? Нарвала при луне, продаю на солнышке! — Волосы, накрученные на папильотки, и платье из линялого ситца свидетельствовали о том, что их владелица знавала лучшие времена. Когда прохожий уступал ей дорогу, торговка подмигнула ему и выкрикнула: — А вишни каковы — алые-спелые! Первые в году, не припоздайте попробовать!
— Дороговаты будут, — бросила кумушка, которая шла навстречу.
— Дамочка, да где ж вы дешевле найдете? — обиделась торговка. — Поди редкое лакомство-то. А сережки из них — куда там рубинам!
Прохожий зашагал дальше, невольно напевая себе под нос:
Время вишен любил я и юный, и зрелый,
С той поры в моем сердце рану таю…[144]
Израненные фасады зданий, мостовая черна от пороховой копоти, под окнами — разломанная мебель. На площади Эстрапад выстроилась расстрельная команда версальцев из Национальной гвардии — сабля на боку, триколор на рукаве. Стволы «шаспо» нацелены на офицера коммунаров в фуражке с двойным серебристым кантом.
— Пли!
Грохот фиакра на улице Сен-Жак вырвал прохожего из очередного кошмара. Женщина лопатой сгребала с мостовой лошадиный навоз, распугивая воробьев и голубей. Из кабачка в помещении обувной лавки, которую держал на улице Сен-Жак овернский предприниматель, вывалился пьянчужка, дохнул прохожему в лицо винным перегаром:
— Видал?! Чё тока не удумают деляги-безделяги, чтоб половчей обуть работяг!
Прохожему вдруг тоже захотелось выпить. Он собрался уже войти в заведение овернца, но его взгляд притянула рекламная афиша: смазливая брюнетка подкручивает фитиль лампы, красный абажур жарко полыхает на сине-зеленом фоне.
САКСОЛЕИН
Керосин наивысшего качества!
Безопасен, прозрачен, без запаха,
самовоспламенение исключе…
На афише, как на палимпсесте, неожиданно проступает нижний, не до конца стертый временем слой.
Долгий список на серой стене, шесть колонок, сотни имен:
АРЕСТАНТКИ
В Версале…
Босой старик — ступни в язвах и порезах — валяется у порога ликерной лавки, перегородив тротуар. Полицейский агент, присев рядом, засовывает старику в рот горлышко бутылки; вокруг радостно гогочут. У стойки в кафе версальские офицеры и гражданские с довольными рожами громогласно тостуют за победу, звенят бокалы. На пустыре по улице Эколь не прекращаются расстрелы.[145]Медленно отползает фургон; дверца болтается на ветру, и внутри видны сваленные в кучу тела. Жандармы, в мундирах с надраенными пуговицами заставляют жителей квартала разбирать баррикаду. Женщина воет над трупами с проломленными черепами. Солдат наотмашь бьет ее по лицу.
На улице Расина взвод держит на мушке съежившегося у стены подростка. Его обвиняют в том, что он спрятал в канализационном люке горсть патронов, чтобы отвести подозрения от отца. Офицер вскидывает руку:
— Отставить!
К мальчишке прикладами подталкивают какого-то попрошайку, тот упирается и орет:
— Да чтоб у вас повылазило! Зуб даю, со жмура я их снял, эти чертовы годиллоты.[146]
— К стенке!
«К стенке!» —
Капитан бубнит,
Рот закускою набит,
Сам упился в стельку.
«К стенке!»[147]
Прохожий понял, что сражаться с прошлым бесполезно — не утопишь его, не одолеешь. Кабак овернца остался позади.
На аллеи Люксембургского сада просеивали солнечный свет кроны каштанов, тени растекались лужицами. Малышня в матросских костюмчиках гоняла обручи под взором каменного льва, стерегущего лестницы Обсерватории. Опустившись на скамейку, прохожий вместе со львом принялся следить за прихотливыми маршрутами обручей: легкий толчок палочкой — и деревянное кольцо возобновляет бег. Двадцать лет назад здесь тоже были дети…
Женщина прижимает к груди младенца. Ее лицо неподвижно — настолько мертво, что похоже на гипсовую маску. Она только что увидела мужа в толпе арестованных. Несчастная бросается к нему, но удар прикладом слишком силен — она теряет равновесие и выпускает ребенка из рук…
Подкатился обруч, наткнулся на башмак прохожего и, качнувшись, неспешно завалился плашмя.
Статуи слепо таращатся на заваленные трупами лужайки. Из здания Сената тянется бесконечная вереница бледных, перепуганных людей. Их ведут к большому пруду — коммунаров и схваченных по навету соседей простых горожан; тех, у кого руки замараны, и тех, кто стал жертвой обстоятельств. «Шаспо» плюются смертью. Первые ряды приговоренных падают и вскоре исчезают, погребенные под новыми пластами мертвецов. Кровь разливается морем, в крови тонут солдаты, которые убивают, убивают, не перестают убивать. Морги и кладбища уже повсюду: Военное училище, казармы Лобо, тюрьма Мазас, парки Монсо и Бют-Шомон, Рокет, Пер-Лашез. Мебельные фургоны вывозят трупы. Париж воняет падалью.
Восемь дней. Это длилось неделю. Каждое утро благонамеренные горожане собирались у. Нового моста поглазеть на очередную казнь. На бойню. Двадцать тысяч расстрелянных в столице — таков итог работы военных трибуналов и уличных расправ.
Восемь дней — им не затеряться среди тысяч других, прожитых человеком, который сидит на скамейке в Люксембургском саду. Память об этих восьми днях будет преследовать его до последнего вздоха.
Пороховая гарь, алые брызги, ненависть, расстрельные стены. Людей убивали у любой вертикальной поверхности.
И что же, сойти с ума? Или найти стену, чтобы совершить своеправосудие?..
По глади большого пруда заскользила лодка под парусом, и в барабанные перепонки ударили раскаты музыки, перекличка веселых голосов, смех, жалобный мотивчик:
Забава на грош, скупым не будь.
Всем хороша милашка —
Сладка, как забывашка.[148]
Забудься и забудь!
Забыть? Невозможно. Надо действовать. Нет иного способа избыть гнетущее бремя — око за око, зуб за зуб.
Два года спустя
Воскресенье 11 июня 1893 года
Поезд вытряхнул на перрон дюжину любителей гребного спорта в полосатых фуфайках и соломенных шляпах и шумно перевел дух, пустив вверх длинную струю пара. Полосатые фуфайки создали на минуту затор в вокзальных дверях, вырвались на волю и гурьбой устремились к набережной. За ними поспешили нарядные отцы семейств с нарядными женами и детьми. Последним перрон покинул низенький упитанный буржуа в клетчатой мелоне.[149]