Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не зае-ездят, — красиво снова улыбнулся в золоте своей кудели. В выгоревших набело ресницах — тоненькая синева.
— Ой ли? Почему ж такое? — Власьев смутно чувствовал, что мужика он уже видел прежде.
— Потому что никому не хочу подчиняться... И ничему.
— Вот и всё! Бунтовать, стало быть, хочешь? — гадал дьяк, дивясь и невольно вздымая каблук, надо было уже Митьку побудить.
— Не-у, — посерьёзнел прямо с улыбкой ямщик и всё крепкое, спокойное своё лицо, сощуря, обратил на солнце. — Бунтовать не хочу...
— Так чего ж ты хочешь? — сам начиная странно лыбиться, опустил отсиженную ногу мимо Митьки Власьев.
— Всего останьного!
Молодец на козлах говорил так мало, преспокойно и разумно, что и Власьев как-то ясно, словно в детстве, в самой зыбке, успокоился и опять уснул на повороте в тесный лес...
Проснулся дьяк уже от остановки на ямском дворе. Митька — сна ни в одном глазу — с дьяковым кошлем под мышкой, ноги кренделем, якобы делал заказы: на крылечке повивал какой-то околёсиной приглядную и строгую корчемницу. Из-под крыльца на коней глядел кот. Рядом, стоя подле бревнища завалинки, набивали трубки трое немцев в ожидании печатей на явки и подорожные.
За чашкой горячего сбитня в комнате дьяк вспомнил давешнего ямщика, только по-прежнему не смог восстановить в уме, где, на каких дорожках они раньше-то виделись? Наконец показалось ему, что именно сей силован подвозил Борисову лагерю хлеб, когда возвращали Копорье... И когда умирал, скрежеща зеленоватыми клыками, выкатывая ало зрачки, царь Иван, это он доставил отличный белый камень на саркофаг... И вот, ты ж гляди на него, встретился дьяку снова...
Позванный Митька ничего не знал ни о каком подменном ямщике, моргая смутными и мягкими от корчемницы глазами. Так выходило, что на посольском пути распрей между ямами и не бывает никаких, и не сидел на ответственном Митькином облучке никакой чужой златоокладный мужик, и вообще Митька сам сидел, и не то что в неприкосновенные дьяковы ноги съезжать — во весь путь ни разку носом не клюнул.
Власьев рукой только на стряпчего махнул — на пустое наваждение. Что ж тут вытянешь из этого народа? Шельмы, право, хуже многокудрых пудреников с венского двора.
По какой-то доброй молодости, по ранней ли необдуманной женитьбе Скопина Михайлу пока мало влекло в ярый мятеж меж дарёных перин. Своей мужней силе над женщиной он отдавался не безоговорочно, без влажного трепета страсти — всё же он был хорошим солдатом и здесь. Невольно он овладевал нолём постели твёрдо, спокойно, даже как нехотя, и торжествовал над женой, почти не узнавая её. Но если бы он мог и умом взглянуть на Настю как на славную прелёгкую победу, сам воин в нём поуныл бы...
Какое-то время ничто не угрожало его чистой уверенности в достигнутом пределе отрады. Даже лёгкое, ошеломлённое лицо жены мешало его нежности подчас — такая это была тесная, проламывающаяся куда-то нежность. От неё мгновенно обессиливало тело, но чуть чувство ослабевало, тело разом обретало силу, и тогда личико девчонки-супруги мешалось уже по другой причине.
Иногда Настя просила у него пощады или перемирия, он всегда давал ей отдохнуть. Потом она сама бросалась на него. Когда тот человек, которого она боялась, с кем азартно боролась, порою по нечаянности хитро расступаясь перед ним, вдруг весь исчезал (Скопин тоже переводил дух), она быстро засыпала, прижавшись к вернувшемуся по каким-то ухабам заветному другу щекой.
Тою ночью, когда она впервые уснула женой, он немного погодя очнулся: им владела уже странная тревога. Сердце ровно билось. Спала жена, женщина, кем-то уже приходившаяся ему. Непонятная тишина — огонёк лампадки уравновешен, и даже сверчок не кричал. Не страшно было погибнуть на настоящей войне или кого-то покалечить на игрушечной, потому что уже было у Скопина место, где ничего ему не противостоит, и вот нет его, а есть... оттуда дом, другой дом, лужа, третий, сад, ветер, другой ветер... Сверчок, отец, Настя... Сейчас есть жена. Девчонка из напёрстка, под венчальной волшебной шапочкой, примеренной в невидимом на снегу малом храме, обратилась в великаншу. Вот удал-витязь, отважен-муж — и испугался... И казалось бы, всё то же самое. Кроме её нежных больших рук, ног, всего стана, спины, души, подмышек, тестя с тёщей, втолщь раздавшихся твердынных стен!.. Коленей, бёдер...
Скопин подумал было, что только так кажется, что это пройдёт, да тут же спросил себя: а куда денется-то? Всё, женился.
Тихо одевшись, он вышел во двор. Месяц, видно не зная об оттепели, стоял высоко и ярчайше. А внизу черно, будто и не было его. Но слышно, постепенно и видно: на дворе всюду спали на воздухе гости, один катался брюхом на бревне, лицом вперёд и вниз — тщился освободить новому яству место, да так и замедлился в талой воде и заснул. На перилах надсенья сидели ещё и неслышно разговаривали, может обнимались. Скопин тихо покрался по снегу, воде и земле. В воротах — драгоценностью в оправе двух столбов — сияла лужа. Сколько раз необъяснимой теплынью встречала она маленького выдумщика, сейчас звездой резала глаз — стыла, в зыбь пьяна. Но Скопин с обиды всю её проплыл, какая есть, и, выйдя на четвереньках на улицу, сел на прошлогоднюю травку, к забору спиной... Уронил голову.
Он помнил, как из низенькой древнеможайской яблони за калиткой Настиного дома только нарождался месяц. И в доме отворилась дверь, и старшая соседка закричала: «Настёна, домо-ой!» Пробежала девочка. «Мишка, а ты что сидишь? Ладно уж, не сторожи меня, и так за тебя пойду...» Чинный чмок раздался возле Мишиного уха, на щеке остался леденец.
Миша тоже побежал домой. «Снова Чингисхана с ума свёл! — укорила нянька. — Каша на шестке... И сметану в подпол не убирала». Отказавшись, прицеловал леденец пошатнувшейся няньке на щёку, полез на печь, на жар-кирпичах разостлал сырое платье и лёг на опоек рядом сам. Горка лучин, истончёнными кислыми лунами сушёные яблоки, тут и грибы на ниточках, книжки, набожный и вдохновенный сверчок... Большими прыжками измерив полати, ткнулся носом, лбом об руку Скопину огромный кот и сразу заговорил, ворожа, прорицая всё хорошее: «Завтр-р-ра. Завттр-р-ра. Завтттр-ррр-ра». В шкапу в сенях ждали малиновые и земляничные жамки. В ящичке под литовским оглядалом — глиняные ратники с гвоздиками-копьями. Где-то с северной войны быстро шёл домой отец. На дворе валил неживой снег, открывая ещё что-то о ведомых тропах. И завтра будут петь, стихать и опять вдохновляться печка и сверчок. Сегодня его поцеловала Настенька... Прибились к хомутам в сенном углу короткие вязовые лыжи... И завтра индевелые верёвки уйдут вверх, в прозрачную сокровенность тройственной берёзы, и затемно, выбирая из колодца душистую воду, дядька Николаич поскользнётся на льду, провернётся в тишине на рукоятке и за всех проспавших это, за весь ещё немой, а уже озорной (опрокинувший его!) мир захохочет, просыпая с бороды снеговой пух...
Царь поднял в этот день еретика Никиту Владимирского из заточения: один он мог, наверное, объяснить последний, тёплый ещё царский сон.