Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот ты всё шепчешь, узнаешь насчёт лжи на престоле! — как-то совсем проболтался Вселенский. — Не знаю, не знаю, всякий ли лжец возможет быть монархом, но любой монарх обязан побывать лжецом.
Поостыв, Отрепьев хотел уже выпустить Владимирского, отласкавшись, отшутившись, помириться с ним. Но чудодей вдруг заупрямился, отказался выйти наотрез — мол, премного услаждён есть давешним вашим попечением, только трогать мя не надоть теперь. И нам, и вам да побудет какая-то польза, мне отсюда правду легче говорить.
И, слова не вызволив более, Владимирский ушёл под свой заулюченный с севера настил. Царь, чтобы хуже не обижать, оставил прорицателя в покое.
Он решил догадаться сам, как можно обихаживать нежнейший сад и не растоптать первый же его побег своей сторожевой драконьей поступью.
— ...Правда ли, что сватаешься за литвинку?
— Да...
— Я рада.
— Так нужно, потому что... — владетель приостановился, вдруг начиная чувствовать небывалую лёгкость и чистоту, будто облачко прозрачных точных стрел прошло навылет его.
Он вдруг заговорил престройно, пойдя вдруг с самого начала, думая, что объясняет сразу всё. Он говорил о вещих землях детства, врущих сказках отрочества, о том, что не должна пропасть и эта, тихо вымывающая душу тошнота его объевшего всё дерево добра и зла; что неважно, тот ли первородный мученик-садовник или этот... Важно, чтобы сделалось по Свету Слова... О тонкостях державных, о Руси и Польше говорил. А Ксения, слушая, остановив, как бельчьи ушки, кончики венца, ждала: сейчас, сейчас в завершение скажет — «...и я понял — люблю её, а не тебя».
Глядела на странно, тревожно, закатно преображённого, давно не думала, не знала ничего о нём. А он с тех самых нор, как улыбнулся ей с ковром на льду и, поскользнувшись, упал, так всё и падал, падал куда-то, сволакивая за собой мостки, людей, подпрыгивая на утёсах, раздирая на раны себя об огранённые скипетры, бунчуки, утыкающие выступы... Каким-то чудом он за что-то ухватился и, срываясь, плача и злясь, стал подниматься и поднялся сам, без малой помощи её руки, и комканые крылья расправил без её внимания, чтобы без спроса и дальше по уступам звонниц и зарниц уйти...
Она схватила его говорящую голову и начала целовать в виски, в усики устами, слезами в глаза.
Стихнув, Отрепьев тоже попытался целовать её, видя, что вдруг достигает давней цели. Теперь он уже побыстрей прежним стать хотел, так алкавшим её, и сейчас же всем сердцем обрадоваться, безгранично взыграть, как изначально мечтал, примеряясь... И не мог...
Будто кто-то в его теремке перестлал низко матицу, то ли в бережение от ветров, то ли в насмешку, и теперь опрятно надо было горбиться, вбирать немного голову в плечи.
Но ветер протекал и сюда, дул сзади в спину и дул. Обносил, куда-то зазывал, и только вблизи Отрепьев ещё слушал тепло и затишье — здесь к нему была прижата Ксения. Ожидаемого осчастливленного пыла он в себе различал только малую милую часть и теснил губами ленточку, несильно стягивающую льняные волны.
— ...Раз неважно, что же не вручить твой дикий сад другому? И пусть во славу оцарапается... Что же все мои-то, Господи?! — В высоте над постелью предивно заплёлся, дыша изумрудными огоньками, балдахин. Царь вывел из-под одеял руку, потянул ткань: колыхнулись широкие складки, с шатра ушла мошка.
— Сам же говорил: Венецья, балы, океаны... Забыть бы, забыть всё, этих пауков в шелках...
— Если я неправ... Недостоин там или неправ... Я уже скоро уйду... Это так, гордыня. — Голос возлюбленного у плеча звучал всё печальнее. — Уступка царя Князю мира сего. Этот грех самый тяжёлый, его мне или сразу отпустят, или не простят вовек. Всё понимать, а всё равно подвинуться и дать родному бесу на высокой позолоте место!
— Ах ты, голова позолоченная...
Отрепьев ещё раз сжал под одеялом свою «добрую сказку». Чуть погодя зашептал:
— Кому, кому отдать? Твой Шуйский — повторюшка только. Да и стар, бездетен, случись что с ним, такая тут грызня пойдёт, мой северский поход покажется гуляньем на Святки! Ладно ещё, коли бородачи договорятся, подсадят свойского кивалку. Вот хоть Мишутку Романова, отрока вселаскового... Голицын давеча, шутя, мечтал: в Думе захрапишь, такой подушечку подложит. Воруешь? Отвернётся, лишнего не приневолит никогда... Вот им какого бы царя...
Отрепьев вдруг взвил одеяло и сел. Обнажённая «сказка» вздрогнула в мгновенной прохладе.
— А может, не гордыня это вовсе?! Какая уж гордыня тут, вечно сам поколеблен во всём!
— Немочь ты бледная, немочь! — вдруг напала сзади Ксения.
— Точно! Вот так, будто в затылок кто-то дышит, — хохотал, ещё удивлённо борясь и объясняясь, Отрепьев, — мечом как хочет водит, а я к острию спиной приделанный хожу!
Падая, он вывернулся и изловил из рук любимой нерасчехлённый сердоликовый кинжал.
— Ох, шту-ука! Никакой нам Черномор теперь не страшен! Неси нас, бес, в Париж! — Как плетью замахал кинжальным длинным темляком. — За бороду держись!
— Лети-им! Над полями, над лесами, над уродинами польскими!..
Всё-таки сорвали балдахин.
И упали, тяжело дыша, на елисейские поля. Сверху кружево — захваченный с собой да изъеденный уже ранней нерусской весной, трёпаный сугроб.
— Откуда про сватовство-то узнала?
Ксения с лёгким сердцем выдала Шерефединова. Долго ли ещё будет он тереться поблизости? «Он и кинжал подарил — надеется, что им себя, что ли, или любовника поганого убью».
Отрепьев высвободил лезвие из ножен. Две иголочки сначала проглянули в его зрачках, а потом смотрел и поворачивал в руках так, что вспыхивала дорогая сталь — именно, казалось, под его оглядом.
— Теперь не засидится, — твёрдо пообещал наконец и, хищно успокоенный, на голень натащив сафьян, толкнул туда же и кинжальчик. — Наговор на государя. Прожект убийства ножевого — тоска у кого-то по Угличу... Басманов это дело живо застогует. На пять ссылок хватит.
«Полно... Нет ли тут ещё чего?» — вставая, уловил царь холодок, скользнувший, разлившийся к плечам от затылка. Но пока подавил его властным живым теплом, перед женщиной не высказал.
С решением судьбы Шерефединова обоим стало как-то слишком легко и как-то вдруг непонятно, в чём уж тут прямая удача, и любовники повели о другом разговор.
Как только, ещё в начале лета, изысканно, кружащуюся по вселенной Польшу догнала весть о воцарении самборского крулевича на косолапой дебелой соседке, смешной и великой Москве, статуты Мнишков в посполитом панстве много изменились. Снова вокруг них явились блестящие толпы в кутасах, роты в венгерках, цифрованных ментиках, полки в кринолинах — сонмы, сонмы «реестровые и охочекомонные»[59].