Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Василий так и не рассмеялся и ничего такого не сказал. Открыл рот, завалил винцо щепоткой редьки и покойно положил Басманову длань на плечо. Здраво, тихо так сказал и добронравно:
— Да, Петя, мы с тобою знаем, что он не есть сын царя Иоанна Васильича, но всё ж он теперь наш государь. Будем за него молиться, да?
Басманов обнял брата. Голицыны, Вася с Ваней, выпили ещё по стаканчику и ушли, побрякивая сабельками, чуть покачиваясь на хмельном ходу, под низкой притолокой чрезмерно глубоко и бережно пригнувшись...
Басманов, прибрав штоф и чеканные чарки, тоже вскоре собрался домой. В этом мае было мало комаров, и, как ни уставал, Басманов ездил теперь каждый раз на ночь для успокоения сердечного домой, в упруго звенящую береговую низину. Лёгши, он где-то час перед сном рукоплескал, сам бил себя из тьмы руками, и комары обкусывали со всех концов простирающегося к ним Басманова... Наконец Басманов убивал случайно комара и засыпал.
Дмитрию Иоанновичу давно было желательно, оставив при Отрепьеве всё самое позорное и скверное, что только можно ему было оставить, распрощаться на века с ним. Это не казалось трудно: прозвание Отрепьева в его же мнении сделалось ругательным задолго до того, как кремлёвский монах решил из-под него выдираться. Одновременно с присвоением сего обозначения на первой же чужбине — в приходской московской школе, уже был и Лохматьевым, и Оборвановым, и Тряпкиным... О, сколько «фонарей» — темнейших, лиловатых — роздал, ещё больше стяжал сам. В конюших это величаньице сквозь зубы, точно сплёвывали пёрышко тюфячье господа, братва Романова. В иноках — с чувством, на заглавное «о» налегая, выпевали дьяконы и даже иные весёлые архимандриты.
Казалось бы, что проще? Из несказанности детства, быстрого обсказа отрочества, сведя это имя-клеймо, унырнул прямо из присказки в сказку: из дураков — в царевичи, из вралей-царевичей — в благословенные цари... Ан сегодня, ещё до обедни — Дума, перед вечерней — Басманов с секретным осведомлением, и пожалуйте: требуется от царя решение — укажем так — не страх какое благородное! А необходимо земле, царству, да и себе, сиречь трону, ну, царству, в конце концов! И тут О-тре-пьев тихо выходил скорей на свет, и на сгущавшемся жарче свету, с благословения Игнатия-владыки (благословение его и свет обычно сразу прилагались к мягкой тени одобрения отца Виториана), все дела решались. Но царь мучительно двоился в этих тёмных водах. То ли очень трудно было, всё ещё непривычно, стлаться по всем волнам Дмитрием? То ли Дмитрий и Григорий и впрямь не могли быть далеко разведены?
У всех двойников царя были ещё и тени. Вычерчивают их враньё и отречение, старающиеся замуровать в тугую тьму живое прошлое живых людей. Но прошлое не может жить без продолжения, тени двигаются. И вот на престоле сидел молодой царь и вечно чувствовал, что монах, пропавший с патриаршего двора, до сих пор шляется где-то по лаврам и дворам, побирается в Литве, отлынивает от постов, из скитских кладовок ворует причастные вина, а из пекарен просвирки, соблазняет холопок, балагурит в корчмах и на ярмарках и заботы имеет не дальше, чем по края вечера, когда мечтается — прекрасно бы докуролесить до престола, где-то там же изловив среди белосиянной вечной зимы спален и царевну-красоту...
Едва явился ненастоящий пусть, но живой (в силу всех чистых и нечистых сил лицеискусства) Дмитрий, тут же оживился, выхаживаемый тщательной тщетой Годунова, столь же поддельный и живой чернец. Он с тех нор никуда и не делся и всем позором своего предполагаемого существа и теперь неутомимо угрожал царю. Заходил с малым причтом умный грек Игнатий, били о булыжник ровными лбами мальчишки — меньшие дворяне подле Красного крыльца, и с престола казалось: тень расстриги то набегает, то снова милостиво удаляется от аспидных ступеней крылечка... И окончательно избавить государя от опасности, носящейся в этой тени, могла только сама опасность — воплотившись в яви. Вполне зачеркнёт жизнь былинного вора Отрепьева только призвание его — рядом с мудрым государем Дмитрием — на мирской суд и мучительная исповедь, что обличит перед всем миром дела их. Так чести и души расстриги и Дмитрия, совпав воедино, наверно, спасутся, но такому спасению в жертву, скорей всего, придётся принести их животы.
Сие же — выше сил. Во-первых, ясно же: своей плоти земной сердечно жаль, и без того обнадеженно смертной. Но, оказывается, и с самой, помноженной на мнения народов, двойственностью своего лица царь уже свыкся, точно это благодать и помощь, а не хворь души. Он теперь страшился честного слияния своих парсун в окладе покаяния — как нестерпимых судорог кончины.
Долгие земные тени, видимо, служили ему как страшноватые, громоздкие, да добрые опоры. Вот они, смыкаясь в свете, пропадут... всё, что в тенях прежде было темно и основательно, станет недействительно и невесомо, и провалишься куда-то сквозь портреты и народы...
Должен же был иметься и брезжил, брезжил иной выход... Но пока меж двух бесплотных пределов, зловещего распопа и целоумного природного царя, как между причудливых высоких перилец, медленно росли, расталкиваясь и сцепясь, и настоящие живые люди, почти неведомые ни себе и никому, поскольку истинные и природные...
Проснулся уже в покачивающейся и открытой колымажке. За отбегающим за поворот орешником постукивали все возы, а стряпчий Митька спал будто убитый, съехав дьяку в ноги, закатив трепещущую голову за облучок.
С облучка ж простиралась ввысь и вширь пообтянутая грубым сукном спинища: незнаемый преобъёмный мужик подменял Митьку, лениво играя вожжами.
— Малый! Ты отколь упал? — потягиваясь и распрямляя над стряпчим затёкшие ноги, спросил дьяк.
Малый, не оборачиваясь, спокойно отвечал, что между двумя ямами[60] — минувшим дьяка Власьева и следующим, — который год идёт пря из-за сбруи и коней, а так как разбойный порубежный ям, докуда они едут, этой осенью перетянул трёх лучших меринков и веры ему боле нет, то он, малый, сам уж теперь с государевыми сверстными проездится и потом лошадок в целости доставит в оборот, в свой ям.
Ямщик отвечал в точности, что и ждал Власьев, привыкший к передрягам на дорогах, так что дьяк беспристрастно зевнул и не вдавался далее в известные подробности.
— Ты, я чай, такой заморыш малорослый, — обратился он со снисхождением дорожного умеренного любопытства и веселья к ямщику, немного погодя, — весь окоём в подчинении держишь?
— Нет, — сразу ответил верзила, в этот раз весь повернувшись к дьяку для одного только слова.
— А что так?
Ямщик опять повернулся, и проглянувшее в хвойных ветвях солнце пошло соскальзывающими мазками золотить, кудлатой канителью, его бороду в оклад подбородка и щёк.
— А не хочу никого подчинять, — отвечал он, чуть лыбясь.
— Э, брат, — разочаровался Власьев. — Прямой цаца. Следовательно, тебя тогда, наверно, бьют? Времена-то нонича какие? Даром, что неслаб, в мыло заездят!