Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От 26.X.44
В начале апреля этого года я привёз Гиммлеру две одинаковые карты северного побережья Франции, с очень похожими записями и пометками на них.
— Я не знаю, как это прокомментировала бы разведка, рейхсфюрер, но вам на это определённо стоит взглянуть. Вот эту карту мне вчера принесли предсказатели из моего подотдела. А вот эту исчеркали мои курсанты на практике по оккультной прогностике.
Гиммлер склонился над картами.
— Да… фюрер уже предупреждал. Нормандия. Наши генералы ни черта не смыслят, а считают себя умнее самого фюрера… Между прочим, Мёльдерс на вчерашнем докладе ни словом не обмолвился об этих ваших прогнозах.
— Штандартенфюреру Мёльдерсу гораздо интереснее морить заключённых. Что ему какое-то возможное вторжение на Западе? Ему следовало бы работать в концлагере, а не в научном институте.
— Ах, оставьте вашу иронию, Альрих. Мёльдерс докладывает лишь о том, что хорошо финансируется. Иногда мне кажется, он смотрит на меня так, будто проверяет на платёжеспособность…
Как же он трусит, отметил я, он же откровенно боится своего стервятника.
— Во главе оккультного отдела должен стоять рыцарь, а не торговец, — добавил Гиммлер.
— «Жаль, что вы ещё так молоды», — расслышал я за этими словами. По сути, это было благословение. Теперь мне следовало доказать, что я невзирая на молодость, достаточно силён, чтобы стать верховным оккультистом рейха — и в этом деле о превозносимом Гиммлеом рыцарстве следовало забыть.
Но Мёльдерс, кажется, начал подозревать о слежке. Он стал осторожнее. В общении со мной он сделался приторно-сладок: знал, на чьей стороне симпатии Гиммлера, и его новая манера бесила меня ещё больше, чем прежний снисходительный тон. Я не желал себе признаваться, что ненавистью стараюсь заглушить страх — в том числе страх увидеть однажды Мёльдерса в зеркале.
В один из приездов в Мюнхен я получил письмо, в котором некий неизвестный мне человек просил о встрече. Я долго держал над раскрытым листком левую ладонь, пристально вслушиваясь. Писавший был слаб и испуган, но полон горячей решимости — и торопливые строки, казалось, согревали ладонь, будто огонёк свечи. Заинтригованный, я отправился к указанному в письме месту, решив, что опасаться пока нечего. В Английском парке возле полуразрушенной близким ударом бомбы ротонды меня ждал капитан вермахта — с рукой на перевязи, с воспалёнными тёмными глазами.
— Мои друзья сказали, вам можно всецело доверять, — нервно говорил офицер. — В вашей загородной резиденции живут около сотни бывших заключённых. Вы мужественный человек. Я надеюсь, вы не откажете мне в помощи…
Офицер был противником режима, это я прочёл сразу и без труда. А просил сопротивленец укрыть за стенами моей «резиденции» (он имел в виду школу «Цет») беглых заключённых, в основном евреев.
Я молча кивал, слушая отрывистую речь раненого капитана, и знал, что этот человек уже фактически мёртв, что нескольких слов, произнесённых вскоре в ближайшем отделении гестапо, хватит, чтобы его уничтожить, — но отчётливо ощущал: этот обыкновенный, слабый, загнанный человек в чём-то гораздо сильнее меня, мага и любимца рейхсфюрера.
Впрочем, долго я не думал. События последних месяцев научили меня нечеловеческой подозрительности. Я сдал офицера гестаповцам. Ход был правильным, более того, единственно верным, так как в процессе расследования выяснилось, что сопротивленца навели на меня люди Мёльдерса. Офицер был расстрелян, а те, кому он искал убежище, были возвращены в концлагеря. Я чувствовал себя отравленным. Зельман, знающий, как тяжело мне даются подобные решения, без всякой задней мысли похвалил меня за выдержку, чем только добавил холодной ртути к тому яду, что тёк по моим жилам.
В тот раз Штернберг вернулся в школу «Цет» в угнетённом состоянии духа.
Ближе к вечеру он зашёл к своей маленькой зеленоглазой ученице, чтобы устроить ей психометрическую тренировку на коротких шифровках и запечатанных письмах. Девушка была озадачена его непривычной немногословностью — и удивительно просто, тихо, отчего-то очень подавленно спросила:
— Вы себя плохо чувствуете?
— Этот внезапный вопрос был как прикосновение крыльев бабочки.
— Нет, всё в порядке, — холодновато ответил Штернберг.
Он уже не верил в искренность хитрой девчонки, наглухо закрытой для телепатии, и старался быть с ней более осторожным и расчётливым, чем прежде, хотя явственно чувствовал, что, простив её, одержал некую значительную победу. Он с большим удовлетворением отмечал, что с той поры девица сильно изменилась. Он не знал, о чём это дикое существо успело передумать в тюрьме и чему он обязан такими разительными переменами в ней — запоздало проявившимся результатам ментальной корректировки, своему долготерпению или чему-то иному, — но теперь в девушке было меньше угрюмости и хамства, больше старательности и любознательности, она уже не дичилась других преподавателей и охотно общалась с самим Штернбергом. Однако с курсантами она по-прежнему не ладила. Её исключительному положению завидовали, курсантки в её присутствии открыто перебрасывались ядовитыми замечаниями насчёт того, чем там с ней занимается глава школы на индивидуальных уроках: учит её психометрии или лазит к ней под юбку. Дана злобно огрызалась, а потом какое-то время дулась на Штернберга. Последнее его весьма забавляло — но ему вовсе не хотелось, чтобы кто-то травил его маленькую питомицу. На очередной лекции Штернберг сурово заявил, что будет тщательно рассматривать все жалобы на преподавателей, связанные с нарушением расового закона и кодекса офицерской чести. Разговоры о его излишнем интересе к каким-то курсанткам поутихли, зато всплыла неожиданная подробность относительно доктора Эберта: принципиальный юдофоб не отказывал себе в удовольствии хватать за коленки одну молоденькую еврейку.
Тем временем Штернберг принялся осторожно подводить свою воспитанницу к осознанию той роли, что уготовил ей в своём подотделе, хотя сам уже не испытывал прежнего восторга от всей этой затеи с управляемым ангелом смерти, да и на курсантку экскурсы в теорию чёрной магии производили угнетающее впечатление. Он полагал, что профессиональные приёмы злостного вредительства заинтересуют его зубастую зверушку, убивавшую лагерных надзирателей силой мысли и отправившую на больничную койку не кого-нибудь, а самого мага «Аненэрбе», но девушка становилась странно вялой и скучной, когда он демонстрировал ей спицы для энвольтирования, углём рисовал на полу глаз дьявола (помещённый в его центр сорванный в монастырском саду жёлтый тюльпан мигом завял и почернел), рассказывал о разрушительной силе словесных проклятий или о болезнях, вызываемых рассыпанной по углам дома кладбищенской землёй, показывал фотоснимки колдовских перекрёстков и ведьминых кругов. В тот раз, когда он демонстрировал принцип действия наиболее вредоносных магических знаков, Дана подняла с полу сожжённый Глазом дьявола цветок, повертела в руках чёрный стебель и хмуро спросила: