Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хрупкие белые иглы жались к коре, не то листья, не то змеиная чешуя, и невзрачными слюдяными бусинами блестели почки.
– Знаете, чего бы мне хотелось? – спросил Дмитрий, наклоняясь к самому уху. – Один портрет, один человек… насколько проще было бы… извините.
Он ушел, быстро, будто убегал, а Настасья еще долго гуляла, сжимая в руке мертвую ветку…
С Лизонькой она столкнулась у пруда, та стояла, опершись на высеребренную морозом решетку, и вглядывалась в снежно-ледяную гладь. Поначалу Настасья думала уйти, чтобы избежать новой ссоры, но Лизонька сама шагнула навстречу. До чего же она изменилась, всего-то месяц, а высохла, истончела, черты лица заострились, а кожа потемнела, только глаза по-прежнему яркие.
– Я победила, – Лизонькин голос был тих, однако Настасья слышала каждое слово. – Он меня выбрал, так что ж ты теперь лезешь, мешаешься… думаешь, не вижу, как глядишь на него? Отнять решила? На мое место метишь?
– Нет.
– Тогда почему он почти все время с тобой? Почему больше не приходит ко мне? Почему… почему говорит, что даже с ангелов слазит позолота? – Прозрачные дорожки слез весенними ручьями скользнули по щекам. – Думаешь, я не знаю, что ты чувствуешь? Знаю… я ведь сама… весной, когда ты из дому уходила, а я следом… шаг в шаг, тенью, проклятым отражением… смотрела и завидовала. До ночных кошмаров, до горькой крови из прокушенной губы, до…
– Убийства. – Настасья отвела глаза, потому как не в силах была выносить ненавидящий сестрин взгляд.
– Да, убийства. Я хотела, чтобы ты умерла, чтобы не двое, а лишь одна, чтобы увидел, наконец, и меня… оценил, понял, ведь я лучше. Все вокруг говорили, что я – ангел, а ты – своевольна и невоспитанна… – Лизонька всхлипнула. – Помнишь, как ты в воду упала? Конечно, помнишь, ты ведь испугалась, да и я, признаться, тоже… поначалу. А потом подумала, до чего хорошо было бы, если б ты умерла… а на балу Дмитрий сам привел меня в эту беседку, поцеловал… я едва с ума не сошла, разрываясь между бесстыдством и радостью, он же сказал, что поцелуй и любовь столь же мимолетны, как эта беседка, которой суждено сгореть… и я подумала… ты бы ждала, а потом…
– Сгорела.
– Или обгорела. Не сильно, только чтобы лицо, чтобы перестать нравиться ему… ты ведь выжила, и обвинять начала… я испугалась, маменьки, отца, остальных… а тебе не поверили. Никто не поверил. – Лизонька рукавичкой вытерла слезы, и на коже остались нехорошие следы, навроде царапин. – Видишь, на что я способна? Ради него, ради своей любви и той жизни, которую ты хочешь отнять, я убью. Поверь, Настасья, убью, не задумываясь!
– Я верю, держи. – Настасья протянула черную ветку, смахнув с нее причудливую чешую снежных игл.
– Что это?
– Зимний цветок… мертвый. Как на картине.
Лизонька поняла и, побледнев, швырнула подарок Настасье в лицо.
– А ты и вправду безумна…
Тропинка, ведущая к дому Бехтериных, выделялась жесткой короткой травой какого-то неприятного, жухло-желтого цвета, и Левушку данный факт удивил, но удивление это было вялым, придавленным иными чувствами.
Главным из них являлось чувство стыда, большое, липуче-розовое, как надутая пузырем жевательная резинка, и не желающее отступать, несмотря на все разумные доводы. Внутри пузыря горячими черными угольками обитали угрызения совести за собственное хамство – ну нехорошо вчера в больнице получилось – и беспомощность.
Где-то сбоку бесформенным сателлитом обитало недоумение. Вчерашний день закончился странно и, можно сказать, нелепо. Петр довез Левушку до порога дома, потом потребовал отдать газету – оказывается, Левушка и о ней упоминал – после чего уехал, ничего не объяснив.
А в половине восьмого утра позвонил и знакомым уже, но оттого не менее неприятным официальным тоном велел как можно быстрее явиться к Бехтериным и проследить, чтобы никто не сбежал до его, Петра, приезда.
Левушка не совсем хорошо представлял, на каком основании может запретить кому бы то ни было покинуть дом, более того, он очень хорошо представлял реакцию, которую вызовет это его заявление, оттого и не особо торопился.
Верно, права была мама, когда говорила, что не выйдет из него милиционера…
Дом, как обычно, показался резко, будто вышагнул из окружающего его пространства, задвинув на задний план сине-зеленую лохматую кайму леса и бледноватую сегодня небесную синеву, чуть припорошенную пухом облаков. Три этажа, придавленные асимметричной крышей, спираль балкона – отчего-то сразу вспомнилась Александра, которая с акробатической легкостью перепрыгнула перила – и уютный дворик с пластиковым столом и зонтом, в тени которого отдыхала – или делала вид, что отдыхает – Мария Бехтерина.
– Надо же, только-только рассвело, а уже гости, – темные очки на сей раз были подняты вверх, этакой короной из стекла и пластика возлежали на коротких волосах. А глаза у Марии красивые, серовато-зеленые, этакий полупрозрачный камень, название которого вылетело из Левушкиной головы, но взгляд все равно недружелюбный, не то чтобы холодный, скорее уж презрительный. А что он такого сделал, чтобы его презирали? Лучше бы уж она очками отгородилась.
– Доброе утро, – поздоровался Левушка. Мария приветствие проигнорировала, только поинтересовалась лениво:
– Чем обязаны подобной чести?
– Ну… вот, решил зайти.
– Ну идите, раз решили, – отозвалась Бехтерина, зевая. – Господи, ни ночью, ни днем покоя нет… дурдом какой-то. Сегодня же ноги моей здесь не будет! Слышите?
Левушка кивнул: он слышал. И видел также: обкусанный, неровный край ногтей, подпухшие красноватые веки, резкие, будто нарочно подрисованные кем-то морщинки в уголках каменно-зеленоватых глаз.
– Что смотришь? – Мария поспешно опустила очки, отгораживаясь от чужого любопытства черными стеклами. – П-приходят здесь… с утра самого.
От волнения она стала чуть заикаться, а тонкие губы искривились в жалком подобии улыбки.
– Все будет хорошо, – Левушке было неудобно, оттого что ненароком стал свидетелем чужой слабости. – Вот увидите, все будет хорошо.
– Нет, невозможно! – Она сжала ладонями виски. – Ни секунды в тишине… сегодня же уезжаю! Немедленно.
– И-извините, – волнение Бехтериной оказалось заразным и перешло к Левушке вместе с легким, до сего момента несвойственным ему заиканием. – С-сейчас нельзя. Никто не должен выходить из дома… уезжать из дома.
– Правда? – Мария вдруг успокоилась. – Так вы за тем явились, чтобы никто не сбежал?
Левушка кивнул.
– Тааань! – зычный голос Бехтериной взрезал утреннюю тишину. – Тетя Берта! Тут милиция нас арестовывать пришла!
Она рассмеялась, нарочито громко, пытаясь скрыть истеричные всхлипы, а из-под темно-зеркальных стекол каплями чужой боли потекли слезы.