Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Привет элитариям! — со смешком произносит Рене.
Акеми зло сплёвывает в отверстие и нервно улыбается. Клермон закрывает створку, возвращает задвижки в пазы. Смотрит на Акеми снизу вверх и подмигивает.
— Ну что, мы молодцы? — с задором спрашивает он.
Девушка присаживается рядом с ним, кладёт фонарь на мостик, обтирает потные от волнения ладони о комбинезон и целует Рене в губы.
— Осмелела, — смеётся Рене и привлекает её к себе.
— Сорси меня убьёт, — выдыхает Акеми, обнимая парня за шею.
— Это за что же?
— Сказала, что если я с тобой трахнусь…
— Обязательно, — подтверждает Рене, ероша ей волосы. — Как только выберемся отсюда.
Резкий всхлип со стороны входа заставляет их отпрянуть друг от друга.
— Жиль? — окликает Акеми.
Луч фонаря выхватывает из темноты бледное лицо мальчишки. Жиль стоит, прислонившись спиной к дверному косяку и тяжело дыша, и не сводит с Акеми застывшего взгляда. Тощие плечи ходят ходуном под грязным джемпером. Девушка касается руки Рене и одними губами произносит:
— Идём.
Жиль не даёт им приблизиться. Как только они спускаются с мостика, мальчишка словно приходит в себя. Срывается с места и исчезает в темноте за дверью.
— Не зови, — опережает девушку Рене. — Сторож мог быть и не один.
Акеми долго смотрит во тьму, потом вздыхает и поднимает с пола вакидзаси.
— Пойдём искать этого недоумка, — ворчит Рене. — Влипнет — сдаст и нас.
— Не влипнет, — уверенно качает головой Акеми. — И не сдаст. Успокоится — позволит себя найти.
Рука с причудливым браслетом на запястье ложится ей на плечо.
— Тогда почему бы нам просто не пойти домой?
— Куда это — «домой»? — удивлённо переспрашивает Акеми.
— У тебя его нет, но есть у меня. Значит, это и твой дом тоже.
Девушка растерянно молчит — но губы самопроизвольно растягиваются в улыбке. По краям трещины в камне, что внутри Акеми Дарэ Ка, распускаются первые бледные цветы.
Над сонным Азилем медленно встаёт багровое, по-летнему огромное солнце. Лучи света пробираются сквозь запылённую полусферу Купола, прогревая остывший за ночь воздух, и заставляют прохладную темноту отступить в подворотни и глухие закоулки. Дождь, что прошёл незадолго до рассвета, слегка освежил зелень трёх городских парков, сады Ядра и поля, раскинувшиеся на десяток километров, и теперь капли влаги искрятся в листве под солнечными лучами.
Раннее утро играет в старинных витражах Собора, заглядывает в окна тесных келий, пытается достать до дна узкого двора-колодца, скрытого в глубине храма. Ксавье Ланглу поднимает отяжелевшие после ночного бдения веки, смотрит вверх. Золотистое пятно света медленно опускается по стене — и замирает ровно на половине пути от жестяного козырька крыши до гравия у ног священника, словно стесняясь нарушить его одиночество.
Тяжёлый вздох. Расправляются широкие плечи. Осыпаются мелкие, влажные от росы камушки со штанин встающего с колен отца Ланглу.
— Ты нужен этим людям, — летит к небу спокойный, сильный голос. — Ты не говоришь со мной, но я уверен: кто-то слышит тебя. Как интуицию, как голос рассудка, как вдохновение. Человек редко слушает человека — но он не может не прислушаться к Богу внутри себя. Говори с ними. Я вижу — моих сил недостаточно, чтобы питать человечность в людях умирающего мира. Я не хочу верить, что зверь в их душах сильнее, — но отчего тогда нет в человеческих сердцах света, мира, созидания? Почему вместо того, чтобы удержаться на плаву, люди всё сильнее раскачивают лодку, в которой плывут? Ты дал нам этот город как спасение, подарил человечеству ещё один шанс. Для чего Ты это сделал? Что хотел сказать нам?
Светлое пятно на стене меркнет: солнце закрыло длинное серое облако. Отец Ланглу с минуту стоит, прислушиваясь к чему-то, словно в ожидании ответа, и не получив его в очередной раз, покидает маленький внутренний дворик Собора.
«Ты никогда со мной не говоришь. Как можно быть голосом Бога для людей, когда Бог внутри меня молчит? — размышляет священник, шагая по длинным коридорам и поднимаясь по стёртым каменным ступенькам. — Со мной говорит лишь моя совесть. Та, что оправдывает поступки, которые Ты не одобришь. Но кому как не Тебе знать, что я не мог поступить иначе. Ты знаешь о лжи, которая спасла жизнь ребёнку. Ты знаешь, какой смысл для меня несут слова: „Я есть рождение и есть смерть“. Ты знаешь о плотской страсти, которая наполняет смыслом и светом жизнь несчастной юной девушки. Знаешь, как именно я уверовал в то, что Ты есть любовь. Ты всё это знаешь. Только молчишь, и за молчанием твоим я чувствую осуждение. Я мог бы полностью отрешиться от мирского и посвятить свою жизнь служению Тебе. Но моя роль — питать и хранить в сердцах людей человечность, а в городе — стабильность. Своими словами. Своими деяниями. Всё чаще мне снится, что я — это город. И всё чаще мне думается, что я один в ответе за то, что происходит на улицах Азиля. Я в ответе за всех этих людей, до которых невозможно достучаться словами. А достучаться необходимо, потому что наша маленькая лодка раскачивается всё сильнее».
В умывальне Ксавье, чтобы проснуться, плещет в лицо холодной водой, чисто бреется, а потом неторопливо идёт в маленькую кухонную пристройку. Завтрак его — омлет из трёх яиц на порошковом молоке и кукурузная лепёшка с полупрозрачным ломтиком ветчины — проходит в тишине и одиночестве. Никто в Соборе не поднимается в такую рань. Служки заступают на свою работу в семь, студенты заполнят коридоры левого крыла к восьми часам утра. А у отца Ланглу дел так много, что на сон отпущено не более пяти часов.
После завтрака Ксавье переодевается в стерильную пижаму и навещает инкубаторы Сада. Это его святая святых, место, где как нигде более он ощущает присутствие Бога. Колыбель жизни, воплощение чуда. Ксавье вглядывается в мерцающие мягким светом лампы аппаратуры, поддерживающей температурный режим и обмен веществ у будущих младенцев. Улыбается тридцатидвухнедельной девочке, парящей в невесомости своего микрокосмоса. Благословить каждый из зреющих плодов Сада. Остановиться в дверях, прислушиваясь к мерному гудению приборов.
— Я есть рождение… — задумчиво произносит священник и тихо прикрывает за собой двери.
В своей келье он переодевается в дорожную одежду: чёрные брюки и рубаху свободного кроя с белым воротником-стойкой. Кладёт в сумку Библию, растрёпанный толстый блокнот с адресами прихожан, которых собирается посетить, и спускается к выходу из Собора. Проходя центральным нефом, смотрит под ноги на чёрно-белый мозаичный пол. И вспоминает, что Вероника всегда старается наступать лишь на светлые участки. Это один из множества её маленьких ритуалов.
Ксавье думает о Веронике — и мысли эти наполняют его горькой нежностью. Он думает о сказках, что она рассказывает всякий раз, приходя к нему. О её лёгких руках, чьи прикосновения так любят храмовые цветы. О шагах, столь тихих, что часто он скорее угадывает, чем слышит её приближение. О взгляде, вмещающем в себя всю любовь и терпение этого мира. И о бездне отчаяния, скрывавшейся за молчанием Вероники, когда он навещал её в госпитале.