Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Относительно спутников Григория Света Фролов и Панасенко не проявили должной проницательности. Струсил как раз тот из них, который был мускулист и огромен: он застыл, не решаясь войти в тамбур, где кипела борьба. Зато второй, тощий, не раздумывая, бросился на выручку, вцепился в рукав Фролова, как маленькая, но отважная собачонка, и, как знать, возможно, изменил бы соотношение сил, но с Григорием Светом уже было покончено, он был уже не жилец, падая под колеса поезда, и его предсмертный крик парализовал тощего световского приятеля. Вся его храбрость улетучилась в один миг.
— Хочешь, мы и тебя туда же? — припер его к грязной тамбурной стенке Фролов, стремясь разобраться с этой непредвиденной помехой, пока не набежал народ. — Не сейчас, а позже! Если вякнешь не то, что следует!
— Не надо… у меня дети…
— Вот то-то, что дети! Показания напишешь, какие попросим.
— Напишу…
Всей этой растянутой пронзительной сцены Виктор Милютин не наблюдал, однако живо восстановил ее по рассказу своих подчиненных. Они еще ждали дополнительного материального поощрения за то, что так ловко вышли из ситуации с нежелательными свидетелями, на основании показаний которых был составлен безукоризненный протокол, и очень удивились, когда начальник обругал их бестолочами: свидетель — все равно свидетель! Но убрать, в дополнение к Свету, Вьюркова и Махоткина не приказал. Слишком много трупов — подозрительно. И материальное поощрение, в довесок к обещанному, выдал. Не из своего кармана платит. Хотя, наверное, теперь из своего. Концерн «Пластик» теперь и его концерн…
Из художественной литературы известно, что убийцам частенько мерещатся убитые. Виктору Милютину неизвестно, что там творится в дебрях заскорузлой психики Фролова и Панасенко, но ему ни разу не являлся Григорий Свет, которого он не видел ни до, ни после смерти. С ним произошло нечто худшее, не нашедшее достойного отражения на страницах книг: потеря интереса к жизни. Ему не нужны были ни деньги, ради которых, хотя бы формально, он решился на преступление, ни продвижение по службе, которую он бросил в начале июля того черного, завьюженного убийством года; не нужно было совсем ничего. Татьяна, испуганная тем, что творится с братом, и упрекая его в отсутствии силы воли (она-то, в отличие от него, слабая женщина, не впадает в депрессию и спит спокойно), постаралась подсластить пилюлю одним процентом акций, которые, согласно ее обещанию, совсем скоро начнут приносить верный доход. Обещания не обманули, только никакого счастья Виктору Милютину это не принесло. Оказалось, что кое-что его все же способно интересовать: спиртное. Как облегчение, как утешение? Нет, просто так, само по себе. Виктор запил со страстью, которой сим от себя не ждал. Пил и высококачественные марочные вина, и всякую дрянь: его хватало на все. Татьян» собиралась вести его к модному психиатру, но, в опасениях, чтобы под гипнозом брат не сболтнул лишнего, ограничилась полумерой: отобрала его один процент акций, пообещав переводить на сберкнижку прожиточный минимум, исключающий беспробудное пьянство. Виктор был в то время настолько пассивен, что согласился глазом не моргнув. Моргать глазами ему было бы тогда трудновато, потому что глаза днем и ночью были у него заплывшие. Он чувствовал, что гибнет, а гибнуть он не хотел. Почему? Вот вопрос! Он не хотел гибнуть, но навсегда утопил в вине свою светлую улыбку, которая вела его к вершинам и спасала от всех неприятностей.
Теперь Виктор пьет редко, а что касается прочего, ощущает себя в том же полуподвешенном состоянии. Ему незачем жить, но он боится смерти. А еще пуще смерти боится, что убийство раскроется. Его посадят в тюрьму… Будет ли ему в тюрьме хуже, чем сейчас? Физически — да, морально — бабушка надвое сказала. Но пробовать он не хочет. Почему? Вот второй вопрос! Не однажды он — как-никак крещеный! — собирался пойти в церковь и открыться священнику на исповеди, но каждый раз что-то удерживало его. Не донесет ли поп, ведь про них в газетах пишут разное? А если не донесет, а — того страшнее! — скажет: «Не простится тебе твой грех, пока сам в нем властям не признаешься»? На такой шаг Виктор не осмелится никогда. Вот и ходит среди людей лунатиком, точно леди Макбет с ее окровавленными руками. Не удивляйся, Лиза: твой дядя, хоть и пьющий, не такой уж необразованный, а так как сейчас заняться ему нечем, много книг прочитал…
Эта пригвожденная к позорному столбу Шекспиром леди Макбет — так себе, слабенькая бабешка. Одно название, что леди. Слишком у них, в средневековой Шотландии, люди были совестливые. Через убийство добиться, чего хотела, — и из-за этого ночами бродить? До Таньки Плаховой ей далеко. Вот кто настоящая злая леди!
Во время обстоятельного, сопровождавшегося чинным опрокидыванием рюмочки рассказа Виктора Милютина в комнате окончательно стемнело. Исчез из видимости и стол с бутылкой и закуской, и Лиза, которая забилась в дальний угол дивана, не подавая реплик, и даже дыхание ее перестало слышаться. Леденящая фантазия подкосила Виктора: а может, Лиза незаметно встала и ушла? А может, никакой Лизы не было, и это он, для удобства вообразив собеседницу, в тысяча первый раз все это говорит себе сам? Чтобы удостовериться, он резко выбросил руку в сторону предполагаемой Лизы. Мягкая шерстяная кофточка, скользящее тепло, которое погасило удар, — все это доказывало, что предполагаемой Лиза не была. Попутно удар сразил не до конца опорожненную бутылку, которая со звоном покатилась по столу, выбрызгивая на участников застолья остатки пахнущего спиртом содержимого. И как будто напряжение, копившееся во время рассказа, разрядилось, вспыхнуло — у Виктора криком и руганью, у Лизы слезами.
— Ты чего затаилась, а, чего ты затаилась? Испугалась? А сама напрашивалась, тудыть твою, чего тогда напрашивалась?
— Дядя, миленький, голубчик, я все понимаю, мне тебя жалко, только не дотрагивайся так до меня, ПО-ЖАЛУЙСТА-А-А!
Полная темнота. Нет, не совсем так: впечатление полной темноты с всплывающими откуда-то снизу радужными, тающими, как сигаретный дым, клубами. К этому добавляется боль: трудно сказать, что и где болит, но это болит. Очень сильно. Боль и несвобода, внешнее физическое стеснение. Кто или что на него давит, если вокруг не просматривается ничего, кроме темноты?
— Перекладывайте его, — командует безразличный деловитый голос. — На одеяле. Раз-два!
— Капельница запуталась. Поправь.
— Что, никак в себя не придет?
— Приходит! Вон, смотрите, глаза открыл!
Кто открыл глаза? Я открыл глаза? Я — местоимение, которое не нуждается в комментариях, личностное начало, которое существует вне зависимости от того, может ли оно определить, каково его место во внешнем мире. Я пришел в себя, я открыл глаза… А если я открыл глаза, почему я ничего не вижу? На секунду расплывчатые пятна сливаются, образовывая цельную картинку: белый кафель, на его фоне забавно вытянутые фигуры в зеленых халатах, с головами-огурцами, как инопланетяне-мутанты из авангардного мультфильма, а потом все снова тонет в темноте.
— Ну вот, опять закрыл.
— Ему свет глаза режет.