Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Размышляя над причинами падения Брауншвейгского семейства, вспоминаешь характеристику классика исторической мысли Сергея Соловьева: “Не было существа менее способного находиться во главе государственного управления, чем добрая Анна Леопольдовна”. Спору нет, правительница ярким государственным умом не обладала, но разве отличались им менее образованные и интеллигентные – бывшая “портомоя” Екатерина I, капризный мальчишка Петр II, “царица престрашного зраку” Анна Иоанновна, “самодержавная модница” Елизавета?
Может статься, весь смысл здесь в этом слове “добрая”, ведь, наверное, душевная чистота, прямодушие, мягкосердечие, кротость в принципе неприемлемы для самодержца вообще, а в условиях России особенно? Выходит, прав Никколо Маккиавели, сказавший в свое время, что государь, руководствующийся принципами добра, пропадет, поскольку живет среди людей порочных и злых? А ведь и “основоположники” Карл Маркс и Фридрих Энгельс отделяли мораль от политики, подчеркивая необязательность, да и ненужность соблюдения правителем нравственных правил. А согласно Льву Троцкому, основа личности руководителя – вовсе не его душевные качества, а целеустремленность, решимость, непримиримость к врагам. И мы знаем не понаслышке: при коммунистическом режиме имморализм властей предержащих, чуждых начаткам нравственности и творивших зло в небывалых доселе масштабах, прочно укрепился в СССР, где все было подчинено политике и утопическим доктринам. “Союз нерушимый” распался, разрушился, но просуществовал долго, продемонстрировав жизнестойкость самой идеи нечистой и аморальной власти.
Однако в рассматриваемый нами исторический период декларировались совсем иные постулаты: мысль о “добродетельном монархе” овладела, казалось бы, всеми. Подробно прослеживать генезис и историю сего понятия здесь невозможно, но бесспорно, что традиция единства политики и морали укоренилась в общественном сознании еще в достопамятные времена. Плутарх предъявлял к правителю нравственные требования. Для великого Аристотеля во власти и политике должны участвовать лишь люди достойные. И Сенека в трактате “О милосердии” утверждал: тот правитель, у коего власть соединена с добродетелью, есть избранник богов. В этом же духе высказывались Плиний и Тацит. А говоря о временах более поздних, можно вспомнить Габриэля Бонно де Мабли, который называл политику общественной моралью, а мораль – частной политикой. Хорошая политика, по Мабли, не отличается от здоровой нравственности. И согласно Жану-Жаку Руссо, власть неотделима от морали, и все, что является нравственным злом, является злом и в политике.
Образ милосердного добродетельного монарха становится характерным и для европейских литератур барокко и классицизма. Под несомненным влиянием французского классицизма добродетельный монарх обретает голос в русской драматургии XVIII века. А в отечественной поэзии восхваление добродетелей венценосца предусматривалось самими законами панегирического жанра, и потому апологетика такого рода упорно и настойчиво повторяется практически в каждой торжественной оде или стихотворном посвящении. Стоит ли объяснять, что то был риторический прием, а приписываемые (всем) монархам и монархиням (одинаковые) “доброты” – мнимые и имели к ним такое же отношение, как “Моральный кодекс строителя коммунизма” к беспринципным партийным аппаратчикам брежневского застоя.
Но Анна Леопольдовна, какой она видится нам сегодня, личность и в самом деле обаятельная и притягательная. Беда ее в том, что бойцов, вставших на ее защиту во время “гвардейского” мятежа Елизаветы, не отыскалось. А все потому, что регентша не смогла создать свою “команду” и управлять ею. Не имея способности и воли авторитарного Петра Великого, добродетельная регентша допустила такой уровень дезорганизации высших эшелонов власти (мы говорили уже об интригах и склоках среди главных министров), который оказался гибельным для ее правления.
Ее преемница, менее щепетильная, циничная и не верная слову Елизавета потому и царствовала два десятилетия, что умела держать под контролем и использовать в своих интересах борьбу придворных группировок (хотя в ее окружении не было государственных мужей такого масштаба, как Миних или Остерман). В отличие от своей двоюродной племянницы с ее пылким романическим воображением, дщерь Петрова отнюдь не идеализировала людей, не искала в них доброе начало, понимая, что с таким подходом к жизни на российском престоле не удержишься. Историк Игорь Курукин резюмирует:“Анна Леопольдовна вполне могла бы быть английской королевой, как ее тезка, царствованию которой в 1702–1714 гг. при ожесточенной борьбе партий в иной, более устойчивой политической системе, ничего не угрожало. Но роль политика в условиях России была ей явно не по плечу”.
И становится понятно, что политический режим, сама система самодержавной власти обрекали на низложение и наказание правителей добродетельных и честных. Торжествовали же порфироносцы двоедушные, лживые и безнравственные. Изменить этот – увы! – закоренелый обычай станет возможным только в правовом государстве, в коем столкновения политики и морали минимальны. Что до честной и добродетельной Анны Леопольдовны и Брауншвейгского семейства, то за свое прикосновение к власти в XVIII веке они заплатили очень дорого.
Ее граничившая с безумием фанатическая страсть к нарядам настолько вошла в легенду, что еще в XIX веке историк Леонид Трефолев посвятил этому специальную статью, которую так и назвал: “Императрица Елизавета как щеголиха”. Автор хотя и ограничился публикацией только одного документа той поры (счета, предъявленного монархине за приобретенные для нее модные товары), тем не менее, констатировал: “Благодушная дочь сурового императора… щеголяя сама, любила видеть и Двор свой роскошно одетым”. Трефолев задает далее риторический вопрос: можно ли испытывать к роскошным аксессуарам елизаветинского царствования “то же чувство признательности, с каким русский человек смотрит на плохое одеяние Петра?”.
Это невольное противопоставление противника щегольства Петра и его модницы-дочери тем более нуждается в объяснении, что последняя не уставала говорить о своей неизменной приверженности заветам великого реформатора. Если говорить о внешнем виде подданных, то почти сразу после вступления на престол Елизавета Петровна повторила указы родителя о брадобритии и неношении старорусской одежды. Издала она и указ против роскоши в одежде, строго предписав, что материи на платье не должны стоить дороже четырех рублей за аршин (впрочем, здесь она не была оригинальной, ибо подобные указы издавали до нее почти все российские правители). Но не помогло: по словам Михаила Щербатова, Двор ее “в златотканые одежды облекался, вельможи изыскивали в одеянии – все, что есть богатее, в столе – все, что есть драгоценнее, в питье – все, что есть реже, в услуге – возобновя прежнюю многочисленность служителей, приложили к оной пышность в одеянии их… Подражание роскошнейшим народам возрастало, и человек становился почтителен по мере великолепности его жилья и уборов”.