Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Э-э-э-э, — послышалось безнадежное Декханово. — Кхе-кхе-кхе!
Не может быть, чтоб старик был таким железным, — впрочем, а прозвище? — он ведь тоже устал, выдавлины на затылке потемнели, набрякли влагой, спина сгорбилась, винтовка, которая раньше была словно бы чем прикручена к этой спине, сидела мертво, не дергалась, не ерзала, сейчас болталась вольно, хлопала прикладом по костистому узкому заду.
— Действительно, железный человек, — уловил мои мысли Саня Литвинцев. Он попробовал было изгнать из своего голоса сырость, но поперхнулся, закашлялся гулко, с хрипом, из-под пропитанных потом ресниц потекли слезы. Сане было тяжело, как, собственно, и всем нам, в височных ямках больно бились жилки, дыхание перехватывало, легкие работали шумно, с простудным сипением, будто старая паровая машина, и все впустую, бил кашель, сухой, злой, воздуха не хватало. Каждый из нас натуженно раскрывал рот, старался побольше захватить жиденькой, пахнущей снегом горной «разреженки», затихал на несколько секунд, затем снова делал судорожные движения губами, пускал пузыри.
К черту все, к черту Алтын-Мазар с его гидрометеостанцией!.. Когда вот так начинаешь вылетать из колеи, злиться, что тебе достается не меньше, чем лошади, на чьей хребтине ты громоздишься, когда кровь тяжело колотится в жилах и перед глазами маячит, то опускаясь, то поднимаясь, темное кровянистое полотно, надо брать себя в руки, другого просто не дано, нужно стиснуть челюсти и думать о чем-нибудь хорошем, о женщинах, которых встретил в своей жизни и которых любил, о том, каким чистейшим медом, вязким, хмельным, пахнет гречишный цвет, когда доводится бывать в деревне и бродить по фиолетовой вечерней земле, о том, как хорошо бывает выпить кружку пива где-нибудь в сумеречном дымном зале, под крашенными тусклой масляной краской сводами, насквозь пропитанными запахами рыбы и распаренных креветок, черных соленых сухарей, и отведать овечьего сыра. И вот уже сердце бьется ровнее, и дыхание не так сильно перехватывает, и кровь перестает колотиться-заполошничать, вызывая боль и страх, и хочется уже совершать что-нибудь доброе, нужное людям.
Тяжело дышат, хрипят лошади, надсадно кашляет Саня Литвинцев, перевитый кожаными ремешками фотоаппаратов, будто красный командир портупеями. Идут по тропе лошади, как ходили сотню лет назад, и две, и три сотни лет назад — других дорог тут нет. Так ездили воины Искандера Элькарнайна и пособники древнего картографа Эратосфена, ученого человека Птоломея, так передвигались Гумбольдт и Палас. Приобщение к великим невольно приносит облегчение, хотя дышать по-прежнему трудно — нет в воздухе кислорода, совсем нет его, ну хоть плачь! Торчит в горле тычок, ненавистная осклизлая пробка, и все.
А проводник и не думает останавливаться…
Небо совсем выстудилось, сделалось недобрым. Вот в нем возникла и медленно растворилась темная точка — это проплыл орел, завернул за горный пупырь, скрылся в ущелье.
В ушах звон стоит такой, что не слышно напряженного, пощелкивающего звука копыт — звук лошадиного шага почему-то начал вязнуть, тонуть в назойливом комарином звоне. А звон этот, он как звук беды, он словно вода, налился сам по себе в уши, и охота, до смерти охота сойти с лошади, попрыгать на одной ноге, вытряхнуть противный, колючий писк вначале из одного уха, потом из другого.
Но что ни делай, писк не пропадает, его ткань прочна, и каждый из нас кажется себе оглохшим, отупевшим, немым, посторонним на этой земле.
Хотя вот в звон втиснулись, но потом отчетливо возникли басовые шмелиные нотки, родилось ощущение чего-то непонятного, тревожного, лошади неожиданно убыстрили шаг — похоже, и они слышат шмелиный гуд, и у них звенит в ушах высота, болят жилы, напряженно колотится сердце.
Нет, это был не просто звон крови, гуд в ушах, было что-то другое. Проводник, не оглядываясь, продолжал по-прежнему ехать впереди. Вся его мощная фигура усохла в дороге, окончательно сгорбилась, лопатки отчетливо проступили сквозь халат, костляво взбугрили стеганую ткань.
— Что это? — хриплым тоскливым голосом спросил Саня.
— Самолет, — пояснил Декхан. — Граница рядом. Защищаться надо, вот и летают самолеты.
Звук был действительно похож на тот, когда самолет, разбежавшись, приподнимается над землей, скользит некоторое время над ее поверхностью, потом резко набирает высоту и растворяется в небесной глади. Буквально через минуту его уже и не видно и не слышно. Здесь же имело место нечто иное: звук не исчезал, а наоборот, назойливый, едкий, он прочно поселился в воздухе, он ширился. Едва приметно, но все же ширился, рос, был недобрым, чуждым человеческому естеству, таил в себе опасность.
— Почему звук такой странный? Самолет? Тогда почему шумит так долго? Самолет взлетел — и пропал… А тут?
— Много самолетов, — пояснил Декхан. — Я же сказал: граница, — он назидательно поднял вверх палец.
Не самолеты были это, как оказалось. Нет. Река. Самая настоящая горная река, звероватая, не знающая усталости, опасная.
Но до нее было еще далеко. Нам предстояло преодолеть тонюсенькую ниточку-тропку, с которой, опасно прогромыхивая, уходили вниз камни, щебенка; несколько сырых, длинных, где пугающе-утробно выл ветер, ущелий; затем мы все же сделали короткий, как затяжка сигареты, привал. После привала старик снова поднял нас, загнал на лошадей, и мы двинулись дальше задыхаясь, перхая, давясь жидким воздухом. А звук все это время ширился, полнел, набирал силу, наливался железной тяжестью, он обрел вязкость, сделался каким-то чадным, действительно самолетным. Не приведи господь попасть в давильню, что гул этот издает!
Вот звук сделался совсем бешеным, беспрерывным — рев чудища Кинг-Конга, кровожадной обезьяны, и только. Рев сотрясал здешние горы, рождал лавины, сели, камнепады, до волдырей обжигал кожу, выдавливал глаза, рвал уши — и почернело от него лицо Сани Литвинцева; Декханов лик, тот и вовсе стал плоским и тоже потемнел, появились на нем рябоватые крапины, похожие на следы муравьиных укусов.
Из ущелья мы спустились в каменистую лощину, свернули направо и только тут увидели, что откуда-то с горных высей, по косой, безудержно вышвыривая на берег пену, водяные пригоршни, мокрую гальку, а иногда и целые булыжины, падает река. Коричнево-землистая, вся в мыле, в огромных лопающихся пузырях, страшная.
Грохот стоял такой, что не то чтобы говора — крика не было в нем слышно. Саня Литвинцев что-то кричал мне, беззвучно раскрывая рот, а я ни одного слова из его крика так и не мог разобрать. От рева реки глаза были мокрыми, в зрачках мелькали тени, резвились маленькие светящиеся шаманята, скулы остро проступили сквозь кожу, руки как зажали сыромятный повод уздечки, так и омертвели — невозможно было их разжать.
Старик же на грохот совсем не обращал внимания, он медленно слез с лошади, бросил повод, и лошадь, покачиваясь, устало побрела