Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но как же быть тогда с Василисой? Ведь ей тогда не место среди добрых людей? Ее дочь совершила страшный грех… Бог даровал ей жизнь, а она выкинула этот подарок, причинив нестерпимую боль своим родным. Она просто не захотела терпеть и смиряться. Не побоялась быть одна там среди мира огня и теней… Не оставила им надежды на встречу.
Андрей как-то сказал ей, что вспоминая свою прошедшую жизнь, он часто думает, что все, что в его жизни случается, что кажется несправедливым, от чего в глубине груди зарождается тупая боль с приступами глухой беспросветной тоски, однажды, будто потайная дверь в стене, открывает вход в другую, новую и счастливую жизнь. Как это правильно: «Что ни делается – все к лучшему». Пусть поначалу у тебя тупая боль в груди, отдающаяся раскатами отбушевавшей грозы, что внезапно, точно шквалистый ветер, переходит в острую, ломающую сухие стволы деревьев с обнажившимся дуплом, изъеденным жучком-дровосеком, вырывающую их из размякшей почвы с корнем и играючи бросающую на землю, словно отгоревшую листву. Спустя время ты однажды понимаешь, будто проснувшись на пляже в солнечный день и недоумевая, как провалился в столь глубокий, хоть и недолгий сон, что, если бы не несчастье, то и счастлив бы ты сейчас не был…
Если права пословица, а пословицы должны быть правы, то тогда, что она должна в своей жизни еще ждать? Ее жизнь подходит к бессмысленному концу и не оставит от себя даже остатков от разрушенной постройки. Как будто была стена, разделяющая жизнь на две половины: ту, где она жила одна, и ту, где перестала существовать как независимое целое и стала главной вращающейся шестеренкой, а потом уже как-то незаметно для себя самой превратилась в вечно крутящийся моторчик. А теперь снова стала одна. Вечно крутящийся моторчик без шестеренок. Никого не надо приводить в движение. Бессмысленное кручение, даже воздух не согревающее своим верчением. Как на месте Берлинской стены почти в одночасье выросли гигантские современные небоскребы, своей громадой заслоняющие не только руины от самой стены и стирающие из памяти людские трагедии, но и делающие небо с овчинку…
Лидия Андреевна с удивлением поняла, что больше у нее никого нет. Ей казалось раньше, что друзья понятие незыблемое, если они настоящие. Но молчал даже телефон. За полгода ей позвонили два человека. Один – дважды, другой – один раз…
Лучшая подруга, уехавшая в другой город, в коротеньком письме обещала позвонить и выражала свое сочувствие. Полгода спустя Лидия Андреевна получила от нее повторное послание. В нем подруга извиняющимся голосом оправдывалась, что она, по-видимому, неправильно записала Лидины телефоны. Да, действительно, и в домашнем, и в рабочем номере, была перепутана одна цифра. Но как раньше-то та до нее дозванивалась? Нет, Лидия Андреевна не осуждала подругу, у той была семья… Но почему-то она ясно видела, как подруга сверлит глазами свою только что поклеенную яркими цветастыми обоями стенку, боясь встретиться с Лидией Андреевной близорукими глазами…
Лидия Андреевна написала письмо еще одному их с Андреем сокурснику, который тоже был влюблен в нее когда-то, близко дружил с Андреем и бывал у них и дома, и на даче. И опять ответа она не получила, хотя так ждала его. Ведь у них были общие воспоминания, а в ее жизни таких людей почти не осталось. Она знала, что адрес правильный, и не могла понять, как так можно запросто своевольным росчерком недрогнувшей руки перечеркнуть все то хорошее, что было в их молодости? Да, ее жизнь покатилась где-то за флером нависших и беспросветных туч к закату… Об этом можно было догадываться по сгущению сумерек, от которых уже хотелось прищуриться, чтобы пояснее разглядеть очертания предметов. Но ведь и сокурсник был немолод, он был даже старше ее, так как до учебы в институте успел оттрубить в армии и поступил в университет, проработав где-то на машиностроительном заводе пять лет. Она знала, что у него еще в молодости была язва желудка и сильная гипертония. И она не собиралась ничегошеньки менять в своей жизни… Она уже всех похоронила. Хватит. Больше никого терять она не собирается. Но ей так одиноко, будто в узком пересохшем колодце, куда она случайно соскользнула, пытаясь дотянуться до воды, которая ей померещилась на дне… Ей стало бы легче, получи она письмо от этого человека, так как он знал и любил ее любимых, и ей казалось, что можно запросто толкнуть, как в молодости, дверь в его жизнь, сесть в кресло и все-все рассказать о том, что наболело, токает и нарывает, разрывает грудь и не дает дышать, так как отсутствует чувство выдоха… Просто войти – и продолжить незавершенный двадцать лет тому назад разговор… Сначала она вообще решила, что он болен, живет на даче или находится в отъезде и поэтому почту не просматривает. Но чем больше дней проходило (они сначала измерялись неделями, потом уже месяцами), понимала, что в их прошлое просто не хотят возвращаться. Всплывшие на поверхность воспоминания подогнали веслом к лодке, пока никто из близких этого не увидел, нагнулись над водой и даже подержали в ладонях, чувствуя их тяжесть и немного боясь, что они выскользнут. Пугаясь не того, что ускользнут, а именно выскользнут – и придется снова подгонять их к лодке тяжелым веслом, вытащив его из уключин, и грозя потерять равновесие в ветреную осеннюю погоду. А подгонять их было нужно, чтобы быстренько привязать камушек потяжелее и пустить плыть обратно. Она словно тянула и тянула из озера подсознания свои воспоминания и не могла вытащить до конца, будто тяжелые сверкающие сети, набитые живой запутавшейся в них рыбой…
Она все время ловила себя на мысли, что собирается прийти домой и рассказать о том, что у нее опять произошло на работе, кто и что сказал, и что она об этом думает. Она, конечно, тут же спохватывалась, что рассказать теперь свой день совсем некому, никто ее не услышит и не поймет… Но на другой день это ее желание «все рассказать» выныривало снова.
Она почти перестала готовить. Только раз в неделю, в воскресенье. Варила себе гречку или рис на всю неделю, брала кашу на работу, дома же вечерами не ела теперь, а, придя с работы, просто ложилась на диван, вытянув и положив на маленькую подушечку отекшие за день ноги, с сизыми ручейками вздувшихся вен. Она лежала и тупо смотрела в потолок. Иногда ей казалось, что все ее последние годы – какой-то дурной сон. Стоит только тряхнуть головой – и проснешься, увидишь на соседней кровати Андрея, с присвистом похрапывающего так, что хотелось с силой пнуть его ногой. Иногда Лидия Андреевна даже проваливалась в рваный сон, но вскоре всплывала из небытия в его прореху, будто оказывалась на поверхности проруби. Появление на поверхности всегда сопровождалось одной и той же мыслью, что это – не сон. Состояние это было как застоявшаяся в озере вода в безветренную погоду. Вода и не прибывала, и не уходила в грунт: подводные ключи постоянно пополняли уходящую в почву воду.
И снова, и снова Лидия Андреевна тянула из темного озера свои воспоминания, чувствуя, что ветхая сеть опять зацепилась за корягу, разорвалась, и она что-то не сможет уже вытащить на незамутненную поверхность никогда.
Илью Лидия Андреевна увидела впервые у себя в квартире. Пришла с работы и приметила в прихожей грязные мужские ботинки. Услышала бравурную музыку и голоса в гостиной. Зашла. В кресле сидел молодой человек лет тридцати, худоба которого была, как у узника Освенцима в кинолентах. Одет он был, как вся молодежь, в потертые джинсы, сверху была напялена какая-то очень мешковатая джинсовая курточка, из-под которой вылезала желтая рубашка в каких-то розовых разводах. На журнальном столике стоял портативный магнитофон. Бог миловал, ее дети не слушали в доме современные бьющие по ушам записи. В доме не было ни магнитофона, ни проигрывателя. Перед молодым человеком стоял стакан чая, сахарница и лежала самодельная шарлотка, что Лидия Андреевна испекла накануне вечером, использовав опорожненные пакеты из-под кефира, смыв со стенок его остатки.