Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь звонить было некому. И как это было ни странно, уезжать не хотелось, хоть и казалось, что должно бы быть наоборот. Нестись из своего дома, к людям, забыться хоть на неделю (хотя разве можно забыться?)… Но желание бежать почему-то исчезло. Все время теперь тянуло закутаться в теплое ватное одеяло, забиться с головой в свою нору и так и лежать наедине со своей болью, баюкая ее, точно раскричавшегося младенца. Ей казалось, что другая жизнь, другие города и новые люди могут запросто заглушить голоса твоих родных. Они перестанут звучать, как музыка… Начальство на работе, напротив, хотело ее постоянно «встряхнуть», проветрить… Уезжала она в командировку теперь с щемящим чувством утраты дома, в котором потеряла всех своих близких, но дом помнил каждой своей вещью движения их тел, впитал их тепло и полнился их голосами. А теперь она будто оставляла своего старого товарища, с которым у нее были общие воспоминания. Слезы набегали на ее щеки, все больше становящиеся похожими на картошку по весне… Гуляя по чужому городу и всматриваясь в лица прохожих, она постоянно думала о том, что вот они торопятся домой к своим родным и любимым, а она одна в этом чужом городе, и в своем – все равно одна. Она периодически ловила себя на мысли, что ей нестерпимо хочется позвонить домой и чтобы ей позвонили тоже. Но только накручивала на горло шарф поплотнее, ежась от озноба, стекающего по спине струйками, как от проливного дождя. Приходила в гостиницу, бросала кипятильник в эмалированную кружку, всю в незаживающих оспинах отбитой эмали, и сидела, смотря на белоснежный потолок, где не было ни одной знакомой трещины, он напоминал ей заснеженное кладбище. И нестерпимо хотела домой, туда, где все помнило о ее близких. Ее даже больше теперь тянуло домой, чем раньше. Прежде было предвкушение скорой встречи и сиюминутности этой ее праздной командировки, где ей дали увольнительную на время от работы на конвейере четко отлаженного механизма ее дома… Теперь механизмом была она сама… Скрипящим и несмазанным. Раньше она могла позвонить и знать, что скоро будет встреча… Ныне у нее оставались только воспоминания. Воспоминания не уходили, бродили брошенными голодными кутятами по чужим дворам в поисках потерянных хозяев…
Она никак не могла собраться с силами и разобрать вещи своих близких. Все так и лежало, как существовало при них. Так ей было легче. Создавалась иллюзия, что они просто куда-то ушли из дома: уехали ненадолго, вышли погулять и скоро вернутся. Она иногда осторожно входила в их комнаты днем, вытирала накопившуюся пыль и по-кошачьи мягко выскальзывала, поплотнее прикрыв за собой дверь. Вечером она почему-то к ним не заходила… Боялась нахлынувших воспоминаний, что подхватят черным потоком, сбегающим с гор после урагана, унесут, затянут в черную воронку? Но разве она уже не в воронке, из которой никогда не выбраться? Можно еще побарахтаться, но какой смысл выплывать? Тяжелая рука на затылке, которая мигренью вдавливает твое лицо в его отражение, сморщенное плачем и гримасой боли.
Лидия Андреевна вытаскивала из шифоньера вещи детей и Андрея, вдыхала их запах расширившимися ноздрями, будто наркоманка кофеин, зрачки ее темнели, отражая падающие из окна солнечные лучи или желтый теплый свет от люстры, казавшийся ей теперь нестерпимо ярким и раздражающим сетчатку, будто лучи от ультрафиолетовой лампы. Примеряла по одной штуке две-три со сбивающимся с такта дыханием и, если они вдруг оказывались впору, выносила из комнаты, прижимая к груди, как новорожденного ребенка. Потом в своей комнате бережно одевала перед зеркалом одну из них, а другую убирала в свой шкаф. По дому она теперь ходила в халатах Василисы, рубашках Андрея и в свитерах сына, спала в ночнушках дочери, в ее же кофточках являлась на работу. Так ей казалось, что ее близкие рядом с ней. Она теперь слышала не только их голоса – она вбирала в себя их запах, как собака со своим обостренным обонянием, бегущая по следу своих хозяев. Эти вещи вмещали в себя ее тело, как когда-то ее тело вмещало в себя их владельцев. Они опять были единым и неделимым. Иногда она натягивала ворот свитера или поднимала воротник халата себе на лицо и так сидела, вдыхая запахи близких и кусая ткань, зажимая плач, словно собака переносила с места на место своего новорожденного слепого кутенка.
Она стала раздражительной на работе. Подолгу могла сидеть, уставившись в одну точку. Делать больше ничего не хотелось. Она стала замечать, что люди ее сторонятся. Временами ее захлестывала волна раздражения и ярости, подхватывающая, будто смерч, все на своем пути, отрывающая от земли, чтобы с силой грохнуть о камни. Слова летели из нее, точно из-под щетки снегоуборочной машины: резкие, колючие, смешанные с землей.
Внезапно открывшимся фасеточным зрением она замечала, что люди переглядываются, улыбаются и пожимают плечами. Ее стали раздражать громкие звонкие голоса, взахлеб рассказывающие о своей счастливой жизни; нервировало назойливое радио, передающее глупые песенки, которые казались ей фальшивыми; она теперь не могла вытерпеть, когда кто-то ей перечил.
Даже любые разговоры, звучащие на эмоциональном накале, вызывали в ней раздражение. Хотелось закрыть уши ладонями и нырнуть в глубину, уйти в свой подводный мир воспоминаний, где не было места резким и звонким звукам, как не было места под водой яркому солнечному свету. Она обнаружила, что иногда она срывалась, будто катушка ниток со стола: катилась по полу, разматывая накрученную нить слов, свитую из претензий, обид, никчемных и мелких требований. Странно так. Понимала всю суетность своего раздражения и всю погремушечность дрязг по сравнению с ценностью человеческой жизни, но остановиться не могла… Казалась себе насквозь промокшим ботинком, который высох и его никак не натянешь на ногу.
Она часто чувствовала себя потом виноватой, когда на кого-то из сотрудников орала, но ничего не могла поделать с собой. Бешенство налетало, как гроза, внезапно – и лилось из прохудившихся небес, как из ведра, лупцуя кусты, ломая ветки и вминая в землю ростки желаний.
Лидия Андреевна стала все забывать, совсем не помнила не только куда и что положила, а и сделала ли это вообще. Постоянно теряла какие-то бумаги, словно в комнате поселился Барабашка и уносил все с собой. Однажды она сама заметила, что ходит по коридору шаркающей походкой: совсем нет сил поднимать ноги.
Временами ее клонило в сон. Это могло произойти и дома, и на работе. Она просто роняла на свои руки чугунную голову, в которой бестолково, будто в пчелином рое, толклись воспоминания, – и хоть на несколько минут проваливалась в спасительное забытье. Вот и нынче опять прикорнула на работе на несколько мгновений. Задремала – и тут же увидела младенца. Он лежал под ее боком, уткнувшись в ее сырую от слез и молока рубашку, и чмокал. Лидия Андреевна подумала, что надо немедленно проснуться, а то она может задавить малыша. Она осторожно положила ребенка к себе на грудь и дала сосок. Ребенок сосал, а она гладила головку, покрытую пушком, похожим на пух одуванчика.
Работа больше не интересовала ее. Казалось бы, сейчас это единственное, за что можно держаться, но мышцы пальцев непроизвольно расслаблялись и держать ничего не хотели. Она ходила на службу по инерции и потому, что не могла оставаться одна в опустевшей квартире целый день. Старость. Неужели дальше лишь старость? Ужасает сильнее всего невозможность выдумывать свое будущее.