Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И через пару секунд уже стоял затылком – и грудью ко мне.
Потом повернул голову – как сова, на сто восемьдесят градусов.
Я решил, что там зеркало какое-то особенное, четкое, объемное и меня отражает даже в темноте. Даже удивился тому, какая у меня, оказывается, глупая рожа, сощуренная и с раззявленным ртом. А рожа рот прикрыла и открыла глаза – с горящими улыбчивыми зрачками.
Убыр отпечатал себе мое лицо.
Зачем, подумал я, вдруг очень сильно испугавшись, – и крикнул:
– Зачем?
То есть не крикнул, конечно, – из сожженного горла выскочила неровная и острая струйка воздуха, совсем беззвучная.
Тварь наклонила голову с моим лицом, задрала бровь и качнула головой, уточняя, что я там сказал. Помахала рукой, останавливая, – рукой как у меня, только гадостно мучного цвета, – сунула полпальца в ухо, ковырнула там, как в сухом песке, и повернулась ко мне новеньким отверстием.
Слушаю типа внимательно.
А я вместе с землей, давящей мне на грудь и спину, валился куда-то назад, назад, под слой тумана, сходившегося надо мной, как вода. И провалился совсем, успев увидеть, как убыр очень знакомо пожал плечами и пошел к провалу, сереющему между лиловыми деревьями.
Моей походкой, с моим лицом и моей фигурой.
Забрал меня и ушел.
А меня, получается, не стало.
Мертвому хорошо.
Мертвому не нужно бояться. Нечего уже бояться. Или без толку.
Мертвому не нужно страдать, думать, дергаться, уворачиваться и что-то делать. Не нужно переживать. Всё, пережил. Теперь перемирай.
Мне вечно говорили: успокойся, успокойся. Вот, послушался. Насовсем.
Пусть другие беспокоятся. Начали.
Вокруг, от меня до невидимого горизонта, всё принялось шевелиться и издавать звуки. Птицы вступили в затяжную спутанную беседу. Кто-то, не помню, как называется, жужжал вдалеке, нет, совсем рядом – все же вдалеке. Сзади, чуть не наступив мне на голову, прошло что-то странное, двое одноногих в обнимочку. Между деревьями прокатился и вместе с первой лапой тумана лег рядом с левым ухом не то вой, не то лай, почему-то без эха, так что на него лучше не откликаться. Я и не откликался.
Мне очень хотелось покоя и отдыха. Не такого, может, – но какая теперь разница.
Просто лежи. Просто тони в душном сыром тумане, который струится змеями от горок и заваливает низинки, будто снег. Просто врастай в землю, а земля вместе с ее червячками и жучками врастает в тебя – совсем не холодно и не щекотно. Можно даже быстрее это сделать, если развалиться на части. Давайте, я готов.
Раз – левую руку отрубили, ловко так и совсем не больно, наоборот – на сердце легче стало. Раз – правую, прямо сквозь слой земли, но что им земля. Бац – сквозь еловый комель прошла невидимая сталь, и сразу пояснице стало легче, потому что нога не тянет, правая. Раз – и левая тоже не тянет.
Можно было посмотреть, кто это меня так разделывает, ловко и быстро, как замороженную курицу топориком, но темно, ничего, кроме жухлого цветочка под носом, не видно. Да и все равно. Тело в земле, пусть там и будет, а в собранном или разобранном состоянии – какая уже разница? Звезды интереснее, даже если что-то туманное перед ними мелькает. Кисельный человек водит рукой перед моим лицом. Ну или привидение.
Мельтешение не помеха. Многослойное небо лежало чуть ли не на лбу у меня, как прохладный экран, мерцая Гусиным Путем, упертым в удивленную луну, и медленно, но, оказывается, заметно крутилось вокруг Железного Колышка. А я не крутился. Эта мысль не то что боль вызвала – боли так и не было, – но дикую досаду, как дурацкая описка в первом уравнении красивой чистенькой контрольной, которую обнаружил перед самой сдачей на проверку. Только контрольную еще переписать можно, не всю, упачкав, – но хоть как-то исправить. А тут ничего не исправишь. Лежи и тоскуй, что все так мимо.
Колышек растянулся в сверкнувший гвоздик, а снежная пыль поплыла, словно акварель под дождем. Глазам стало тепло, холодно – и по вискам скользнули щекотные дорожки к ушам. Тут я забеспокоился как дурак, что вода в уши зальется и что я разрыдался точно маленький. Будто мне не все равно. Оказалось, не все равно – а толку-то. Не то что рукой двинуть не мог – даже моргать, оказывается, разучился.
Ну и ладно, подумал я устало и тут же понял, что потихонечку влипаю в размытую полосу шириной в полнеба и все-таки начинаю закручиваться вокруг колышка вместе со всеми. Разобрать, не кажется ли это мне, мешали слезы. Я снова попробовал сморгнуть, чуть веко не вывихнул. Под глазом заныло – и по нытью приятно мазнуло прохладой. Слеза удрала от скулы к носу, и туда же, к носу и за нос, свалилось небо со звездами, колышком и чернотой этой головокружительной. Голова закружилась в буквальном смысле. От чистого неба к неясной от близости земле, так что мягкие иглы укрывшей ее хвои влезли в нос. Медленно, но неотвратимо. Щекотно, чихну. Вылезли. И снова к выпучившей пятна луне. И к земле, чуть отстранившейся и нечеткой уже от мрака, а не близости. И поправляя орбиту так, чтобы на следующем витке я смог увидеть корни елей справа от моей лежки и почти смытые темнотой вершины елей – слева от нее.
Я понял, что поднимаюсь по спирали. Ну как поднимаюсь – поднимают меня. Ну как меня – голову мою. А кто поднимает, зачем, куда и почему одну голову – черт его знает.
Чуть я это подумал, случилась странная жуть. Ночь порвалась посередке, как черная бумага, – и тут же склеилась обратно. Но за эти полмига я успел увидеть в нестерпимой белизне что-то огромное, невозможно яркое и малость мной недовольное. Задохнулся, ослеп и оглох, как от удара мордой о воду после прыжка с вышки. И сильно не сразу обнаружил, что неподвижно завис выше деревьев и почти различаю линию горизонта далеко впереди, не отвлекаясь на отскочившее вверх небо, муть слева и невнятные то ли движения, то ли световые покачивания где-то за правым ухом.
Я сообразил, что за ерунда с небом творилась. Бабкины дружки типа природы-матери, мироздания или еще какого бога указали мне, что я не совсем нужное слово вспомнил для описания степени неизвестности. Не любят эти ребята нечистые слова, тем более в особых условиях, бабка вроде предупреждала. Условия, конечно, особые – только чего мне теперь-то указывать. Снявши голову, по словам не плачут.
Чистоплюи, подумал я почти с презрением и совсем не опасаясь, что меня снова начнут учить хорошему тону и прочим основам кровной этики – методом страшных чудес и, как папа говорил, демонстрации морального и физического превосходства.
Папа.
Надо же, совсем не больно. Обидно чуть-чуть: ну что это за превосходительства такие. Чем на крупные такие чудеса силы тратить, лучше бы нас с Дилькой спасли.
А ведь это, кажется, и происходит.
Во я тупой.
То есть меня не спасают, конечно, – но вздернули на эту высоту совсем не зря. А для того, например, чтобы я увидел.