Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Назавтра я проводил ее на вокзал. Перед самым отходом поезда незаметно положил ей в муфту остальные деньги и выпрыгнул из вагона.
Поезд увозил ее надолго, на целых двадцать лет...
А встретились мы чисто случайно поздней осенью 1945 года в небольшом маньчжурском городе Семь Балаганов на правом берегу Амура.
Вот как это произошло...
В конце сентября, демобилизовавшись из армии ПВО, я стал хлопотать о поездке на Дальний Восток. Мне не терпелось поскорей попасть туда.
В Москве я через секретаря редакции «Красной звезды» полковника Борисова выправил воинское требование на Хабаровск. Демобилизационных денег вполне хватало на дорогу, и я отправился на Ярославский вокзал.
В плацкартном вагоне поезда сразу признали во мне недавнего блокадника, потому что на каждой станции я покупал неимоверное количество съестного.
Видя, как я в один присест уничтожаю полтора десятка крутых яиц, одни пассажиры смотрели на меня с жалостью, а другие просто с неуважением.
Дня через четыре все это у меня прошло.
Дорога длилась без малого одиннадцать суток. За это время я отоспался, вошел, как говорят, в тело, и былые тревоги остались позади.
Правда, по ночам я часто пробуждался и кричал. Все еще снились мне то артобстрел, то бомбежка, то вдруг пронзительно начинал стучать над ухом метроном, а однажды я увидал во сне длинные столы, ломившиеся от снеди, и уныло бродившего меж ними моего редактора с начищенным до блеска котелком, из которого он по ночам ел кашу.
Милый мой Павел Иванович, где ты теперь? Остались ли живы твои жена и дети?
В Хабаровске я пробыл недолго.
Обратился к начальнику управления пограничных войск генерал-майору Никифорову, который знал меня еще до войны, и попросил его дать мне возможность, пока Амур не покрылся шугой, переправиться на правый, китайский берег, где находились наши военные комендатуры.
Хотя война с Японией кончилась и я приехал, можно сказать, к шапочному разбору, мне все же удалось поездить по дорогам Северной Маньчжурии.
Была наша комендатура и в городке Семь Балаганов. Городок этот небольшой, всего с десяток недлинных улиц, тесно заставленных глинобитными фанзами. Лишь в центре на зеленой площади стояли два кирпичных дома и приземистая пагода с черепичной крышей и статуей Будды у дверей.
Комендатура разместилась в кирпичном доме, где прежде была японская жандармерия. По рассказам горожан, дом этот старались обычно миновать, а если случалось проходить мимо, то незаметно для японского часового убыстряли шаг.
А на прием к советскому коменданту хотели попасть все — и местные жители, и крестьяне из ближних и дальних деревень.
Помню, при мне вошел в кабинет худой, сожженный солнцем старик. Он двое суток добирался сюда верхом на муле, хотя дело, за которым он тащился в такой неблизкий путь, решилось в несколько минут.
Лет пять тому назад Ван Цзе-гуан — так звали старика — арендовал у помещика клочок земли на каменистом склоне сопки. Урожай с этого крохотного поля был так скуден, что его едва хватало прокормить до половины зимы семью. И вот теперь, когда советские войска принесли трудовым людям свободу и за воздух, которым они дышат, не нужно платить японцам никакого налога — при этих словах морщинистое лицо китайца выразило ироническую усмешку, — может ли он, Ван Цзе-гуан, запахать участок земли побольше и пониже, скажем у самого подножия сопки.
— Можете, товарищ Ван, — твердо сказал капитан Стрельцов. — А в недалеком будущем здесь установится народная власть и вам отведут, я думаю, надел земли где-нибудь в долине. Зачем же старому человеку лезть с мулом на сопку?
Ван был чрезвычайно доволен ответом коменданта.
Я тогда записал в путевой блокнот: «Сам древнейший Будда, что стоит перед входом в пагоду, наверно, завидует молодому капитану Стрельцову — так много людей ежедневно ищут у него помощи и совета».
Я забыл сказать, что октябрь той памятной осенью выдался хотя неровный, однако солнечных дней было больше, нежели пасмурных. По ночам еще не выпадал иней, и трава в долинах сохранила свой изумрудный цвет. Не потускнела зелень и в лесу, а ольха на склонах сопок стояла совершенно нетронутая. Только береза и клен местами слегка пожелтели, и ветер срывал пожухлые листья и кидал их на дорогу.
В один из таких солнечных дней к комендатуре подкатила санитарная машина. Из кабины показалась женщина-врач. Среднего роста, стройная, в пригнанном по фигуре кителе и в синем берете, из него выбивались пушистые пряди, она что-то сказала шоферу и торопливыми шагами направилась в комендатуру.
Как раз навстречу выходил Стрельцов.
— Ну, все в порядке, товарищ капитан! — сказала она, здороваясь с комендантом как со старым знакомым. — Больную китаянку я прооперировала.
— Что же у нее было?
— Гнойный аппендицит, — сказала военврач и добавила: — Честно говоря, помощь требовалась срочная, иначе вряд ли бы удалось спасти женщину. Очень уж все у нее было запущено.
— Я и подумал, что вы оперировали больную, раз трое суток не возвращались, — сказал Стрельцов и предложил: — Давайте, доктор, пообедаем с дороги.
Он отдал распоряжение старшине, и тот, лихо козырнув, побежал в столовую.
Мы познакомились.
Майора медицинской службы звали Тамара Осиповна Крылова. Служила она в воинской части, дислоцировавшейся километрах в пятнадцати от Семи Балаганов. Когда Стрельцов получил сообщение, что в дальнем селении тяжело заболела китаянка, он обратился к командиру части, и тот распорядился, чтобы военврач выехала туда.
Вернулся старшина и доложил:
— Через полчасика прошу к столу, а пока прогуляйтесь по бережку...
Мы пошли на Амур.
Когда майор Крылова узнала, что я не так давно приехал из Ленинграда, где пробыл всю войну, она засыпала меня вопросами. Я в самых общих чертах рассказал о годах блокады.
Она слушала, опустив глаза и чуть склонив набок голову, стараясь не пропустить ни одного моего слова. А когда я закончил, Тамара Осиповна несколько минут молчала.
Я подумал, что в Ленинграде у нее, возможно, погибли родные, и пожалел, что своим печальным рассказом напомнил ей об этом.
— Я в Ленинграде жила всего полтора года, — сказала