Шрифт:
Интервал:
Закладка:
До четырех осталось еще полчаса, и я решил проехаться по городу.
Немного прояснилось, но воздух был густо напитан влагой.
Грязно-серые облака висели низко над землей, цеплялись за сопку, и крыша Дома культуры, хорошо видная в любую погоду, тонула сегодня в белесой мгле. Я снова попросил Сашу прогреть салон — в сырую погоду у меня мерзли руки и ноги, отмороженные в детстве. Впервые я приехал на Дальний Восток тоже осенью, в ненастье, и тоскливыми показались мне тогда улицы областного центра, пасмурными, неприветливыми — тайга и сопки. Десять весен встретил я здесь с тех пор, десять ледоходов, тайга зеленела и снова покрывалась рыжими красками, но до сих пор свежо в памяти ощущение: вылетел из Москвы в ясный солнечный день, а приземлился в дождливую непогодь.
Суровый край и девять тысяч километров, отделяющих его от Москвы, физически ощущались в такие хмурые дни. Восток действительно был дальним — летишь на самом быстром самолете, и часами под его крылом не видно ни одного огонька — только тайга или снежные хребты… В этом далеком краю легче жить, если рядом люди, с которыми делил вместе счастливые и горькие минуты.
Я вспомнил утренний разговор с Черепановым, и мне стало грустно: рушится давняя дружба, рвутся старые связи. Сколько лет знаком я с Вадимом? Институт, да еще десять лет с тех пор прошло — почти половину жизни, то отходя друг от друга, то снова сближаясь, прожили мы рядом. Мучительно тяжело рвать отношения со старым приятелем, но сколько можно терпеть, покрывать его?! Я вспомнил студенческие годы, когда жил с Черепановым в общежитии, в одной комнате. Столовая была паршивая, мы предпочитали питаться в складчину — со стипендии, с того, что присылали родители. Впрочем, помогали только ему — отец, полковник, служил на Севере и присылал от пятидесяти до ста рублей в месяц, все зависело от того, насколько часто сын отвечал на его письма. А мой «приварок» к стипендии шел от чертежей, которые я подряжался делать лентяям-первокурсникам, у кого было мало времени и хватало денег. Противно, конечно, но разве лучше, если бы не я, здоровый лоб, подрабатывал себе на жизнь, а мама или отец надрывались из-за тридцатки?
Оборотный наш капитал составлял семьдесят пять рублей в месяц. Я соорудил «кассу» — склеил пятнадцать плотных конвертов и в каждый вкладывал пятерку — расходы на два дня. Если удавалось истратить на еду немного меньше, мелочь бросали в тот же конверт, а в конце месяца выгребали серебро и медь — и, бывало, набиралось на маленькую пирушку. Хорошая система, что ни говори! Жирок, конечно, с нее не нагуляешь, но зато всегда найдешь в шкафу буханку хлеба, сыр или колбасу…
Месяца три все шло у нас, как по накатанным рельсам. Потом началась пробуксовка — полезу утром в конверт, а там пусто. Однажды спросил Вадима: как же наш уговор? Он обиделся до смерти, вытащил из кармана кипу рублевок, разбросал по комнате — подавись, дескать. Но разве, черт возьми, это постановка вопроса?
А мне, честно говоря, надоела роль казначея. Почему, спрашивается, я должен отвоевывать свои же деньги, из-за которых гнул спину за чертежной доской? И я предложил: давай питаться порознь. Вадим на попятную: нет, это в последний раз, теперь я и близко не подойду к «кассе».
Держался он не больше недели. Затянется где-нибудь гулянка за полночь, тут Вадька и выгребет деньги из конвертов, пытается перехватить у таксистов бутылку. Пил, кстати, он немного, но хмелел быстро. Однажды, когда я работал, он пришел, заглянул через плечо:
— Чертишь? Все чертишь, чертишь, хочешь денег побольше заработать… Брось, старик! Зачем молодость свою гробишь? Бери пример с меня: завтра жрать не на что, а мне — плевать! Все равно меня в беде не оставишь, точно? Или будешь втихую рубать? А, старик? Что молчишь?
Он ерничал, а я думал с тоской, что ничего не могу ответить. Есть у меня отвратительная черта, которую всю жизнь в себе ненавижу и, кажется, только теперь понемногу от нее избавляюсь. Я совершенно беззащитен перед наглостью. А такие люди просто кожей ощущают, перед кем можно проявлять свою агрессивность, а перед кем — опасно. Я сидел, лепетал какие-то жалкие слова. Теперь-то понимаю, что мы сами плодим наглецов, когда позволяем кричать на себя или обводить вокруг пальца, но тогда только краснел и смущался.
— Да хватит тебе чертить! — вдруг крикнул Вадим. — Мне поговорить с тобой хочется, понимаешь? Может, душа болит у меня. Потому я… такой. И еще оттого, что никто меня не понимает. Вот я пришел в свою комнату, а ты сидишь, чертишь какую-то хреновину. Даже тоска берет!
— Я что, мешаю?
— Да нет, старик, нет! Ты меня не так понял. Просто поговорить хочу по душам. Я ведь тебя очень люблю, да, очень, очень! А ты этого не знаешь и сердишься на меня. Не-ет, не говори ничего, я знаю, что сердишься. А может, ты прав. Так мне и нужно. Ты должен презирать меня. Ты, старик, гордый, и это правильно. А я тряпка, ничтожество. Своего отца ни в грош не ставлю, а деньги у него беру.
Эти внезапные переходы в настроении пугали меня. Кажется, в такие минуты он вполне искренне верил своим словам; и если притворялся, паясничал, то самую малость. А мне становилось жаль его, даже стыдно за себя делалось. Что я, в самом деле, за жмот такой? Ну, вынул он пятерку из наших общих денег — вернет ведь когда-нибудь, да и не обнищаю я в конце концов. Может, вправду у человека тяжело на душе, надо ему помочь, выслушать хотя бы.
И все-таки я никак не мог простить Вадиму тот вечер, когда впервые привел Люсю в общежитие. Господи, до чего же глупым тогда я был, вспомнить стыдно! Поставил на стол бутылку вина, но никак не решался открыть ее, мне казалось, девушка подумает, будто я собираюсь спаивать ее, оскорбится и уйдет. Так и ходил кругами рядом с неоткупоренной бутылкой, говорил что-то очень мудреное. Люся внимательно наблюдала за мной, потом перебила на полуслове:
— В этой комнате есть штопор? Мне хочется вина.
Стыдно сказать, но поцеловал Люсю я тоже