Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не сердитесь, — говорю я, не в силах удержаться от смеха. — Это комическая история. Как же вам пришло в голову поставить ногу на тот гривенник?
— Не спрашивай, не спрашивай меня! — кипятится он. — Я же тебе сказал, я расскажу тебе такую историю, что ты поймешь, почему я люблю себя, как резь в глазах. Я могу, конечно, дать тебе какое-нибудь надуманное интеллигентское объяснение. Я могу сказать, что это была, с позволения сказать, борьба, что так я боролся со своей судьбой, — передразнивает он себя так же, как его передразнивает жена. — Еще до знакомства с Фейгой я понял, что ни на что не гожусь. На дискуссиях меня перекрикивают, на сцене надо мной смеются, а в типографии у меня все падает из рук. Я хотел посмотреть, удастся ли мне хоть что-то в жизни. Вот я подниму гривенник, а хозяин этого не заметит. Я бы отдал ему потом эти десять копеек. Так я могу тебе ответить. Но я не хочу тебе так отвечать, пусть даже в этом и есть доля правды. Потому что вся правда состоит в том, что я копеечная душа. Для меня копейка всегда была сокровищем. Я хотел бы победить свою паршивую натуру, но попробуй прыгни выше головы. А поскольку я был эсдеком, материалистом, я еще и утешал себя: экономика, экономика, социальные условия формируют человека. Ведь я кормился среди торговцев селедкой, и заработать грош мне было очень нелегко. Я поставил ногу на гривенник, потому что хотел забрать себе этот гривенник. В этом и состоит вся правда. Даже в лучшие времена у меня была душа попрошайки, а теперь я законченный нищий с бородой.
Нищий! — Залман подпрыгивает на скамейке. — Да еще и нахальный нищий! Не думай, что я хочу быть добреньким смиренником с глазами, полными слез, и поэтому каюсь. Я также не из тех, кому доставляет удовольствие рассказывать о собственном свинстве и кто поэтому считает себя правдолюбцем. Мало того, что они обеляют себя таким образом, они уверены, что им причитается за их мужество. Но даже эти чистосердечные свиньи, рассказывая о своих преступлениях, не станут говорить тебе о своей трусости и ничтожности, как это делаю я. Не думай, я не хвастаюсь этим. Это как хвастаться тем, что где тонко, там рвется. Но иногда я хочу быть собой. Без позы уличного шута. Вот я кое-что тебе расскажу, и ты сам поймешь, каков я.
Недавно стою я на улице и продаю чулки. Вокруг меня столпотворение, смех. Я выдумываю рифму к имени каждого проходимца, покупающего у меня пару чулок, и сыплю поговорками. Я так завожусь, что выпускаю из рук корзинку и начинаю пританцовывать, как на той неделе у ворот твоей мамы. Не зря Фейга говорит, что свою способность к танцам Мотеле унаследовал от меня. Закончил я представление, оглядываюсь — нет моей корзинки. Я подумал было, что какой-то лоботряс подшутил надо мной веселья ради. Принимаюсь искать… Ничего подобного! Я поднимаю крик, люди смеются еще сильнее, просто ржут. Эти лошади думают, что мои крики — тоже часть программы. Я рву волосы на голове, публика затихает и начинает расходиться. Я кричу: «Не уходите! Я для вас пел и плясал!» Ты слышишь? Я, как невеста, отдал им приданое, я пел и плясал для них бесплатно. А мне никто не помогает. Я рыдаю: «Это все мое имущество!», я кричу: «Скиньтесь! Скиньтесь!» Именно так я и кричал: «Скиньтесь!» И они скинулись, каждый дал понемногу. С тех пор я избегаю той улицы. Без этой корзинки с товаром мне впору было утопиться в Вилии. Но больше всего я боялся, как бы Фейга и дети не узнали об этой истории. Они смешивают меня с грязью за то, что я пою и скачу на улицах. Вот и представьте себе, что было бы, если бы я пришел домой без своей корзинки и рассказал, каким образом жулик украл ее у меня. Но, не будь я прирожденным попрошайкой, разве мог бы я поднять посреди улицы крик, требуя, чтобы люди для меня скинулись? Потому-то я и говорю тебе, что я нищий с бородой. Но не это я хотел тебе рассказать. Я хотел, чтобы ты пошел со мной на Новогрудскую улицу во двор Фальковского. Там похоронен мой телячий восторг, моя вторая юность. Конечно, с тех пор, как мы выехали с вашего двора, мы сменили десяток квартир, но помнить я помню только этот двор на Новогрудской улице. О том, что там было, я и хочу тебе рассказать. До сих пор было только предисловие, как пишут в книгах. Теперь же начинается сама история.
IV
Молодая пара, сидевшая на скамейке напротив, встает. Родители толкают перед собой коляску и выходят из парка. Залман смотрит на опустевшую скамейку затуманенными глазами, словно в его сердце тоже стало пусто. Он втягивает голову в плечи, и его большая борода в сумерках кажется еще длиннее, как будто она выросла вместе с тенями от каштанов.
— До сих пор было предисловие, а теперь я расскажу тебе о своей любви. — Он смеется дико, как настоящий сумасшедший, который гримасничает за больничной решеткой, глядя на уличных прохожих. — Когда мы жили во дворе Фальковских, мы пустили к себе на квартиру молодую пару. Вход в их комнату был прямо из коридора. Муж был низенький, как я, но хорошо зарабатывал, он был бухгалтер. Его жена, ее звали Ольга, была выше него на две головы; голубоглазая блондинка с высокой мраморной шеей и длинными руками, похожими на шеи белых лебедей, как говорят поэты. Словом, сказочная принцесса. Целыми днями она сидела в своем дворце с большим садом. То есть в съемной комнате на Новогрудской, где живут братки, ловцы собак, шкуродеры и просто проходимцы. Каждый вечер приходил лесной разбойник, державший ее в плену. Он приносил полный мешок добычи. Я говорю о муже, этом бухгалтере. Он приходил, нагружённый свертками и пакетами, и собственноручно готовил ужин для своей принцессы.
Я и Фейга ссорились тогда больше, чем обычно. Это было вскоре после того, как Юдка уехал в Россию и мы потеряли с ним связь. Фейга кричала, что это из-за меня он сбежал из дому. В нашей квартире день и ночь кипели страсти, лишь в той комнате, где жили наши квартиранты, было тихо, как на кладбище.
И я, и Фейга догадались, что эта молодка не любит своего мужа. И превратили квартирантов в повод для наших войн, но тихо, так, чтобы они не услышали. Фейга говорила, что красавица-блондинка скоро начнет сживать своего мужа со свету. Ведь не все женщины такие честные дуры, как она. Не все готовы сгубить свою жизнь на корню. Так утверждала Фейга. А я, бывало, говорил: «Ничего, эта блондинка подобреет. Высокие женщины любят, когда их низенькие мужья хорошо зарабатывают».
Однажды, когда я был дома один-одинешенек, Ольга зашла к нам в комнату. Она была одета в домашний халат. Ее волосы были распущены по плечам, а в глазах застыл какой-то детский испуг. Мне показалось, что она только что вышла из моря, как поется в песнях, такой чистотой дышало ее тело, большое, белое, полное. Ее длинные руки излучали ослепительный свет. Она спросила меня, нет ли у меня чего-нибудь почитать. Я подумал, что эта пленная принцесса должна любить стихи. И дал ей потрепанную книгу стихов Лермонтова. Она протянула к ней руки с такой радостью, словно книга могла спасти ее от скуки, от тоски и всех бед.
Когда-то я прочитал историю о волколаке[157], старом замшелом холостяке. Он влюбился в женщину, жившую напротив его квартиры, а ей даже не приходило в голову, что этот мужчина с отекшей физиономией, таращившийся на нее из окна, в нее влюблен. Я сам стал таким дикарем. Словно нашей квартирантке было мало мужа-карлика, она обзавелась еще и ухажером-неудачником Залманом Прессом, отцом троих детей и мужем жены, проклинающей его по десять раз на дню. Счастье Ольги, точнее, мое счастье было в том, что Ольга не знала о моей влюбленности.