Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заметьте, что для увязшего в крестьянских бедах никакого дня, никаких графских денег не хватит. Проблемы эти не решить.
Толстой в обычных условиях. Дело его поэтому, Хоружий не ошибается, безнадежно: его дело ведь спасение. Он не в лаборатории, лабораторию себе не устраивает. Лабораторией был письменный стол и выписки, работа над романом. В нём он создал войну и мир, из войны мир. Он от лабораторных условий отказался.
Мы остановились на его открытии Евангелия. На его догадке, что главное можно решить в корне, сверху, коснувшись того ведущего в человеке, что сейчас пока крестьянам говорит, что надо ходить в церковь и слушаться начальства, а богатым говорит, что надо не отставать от прогресса. Вера в православного Бога тут, вера в прогресс там, обе веры темные, собственно удушающие, главное на пустом месте стоящие – их заменить верным убеждением не удастся ли?
Оно дано как раз в главном расписании этой части света, ведущей, и этого православного государства, в Евангелии. Всё дело испорчено его толкователями. С ними надо разобраться.
Разбор темы толкования, продолжение на следующей паре.
II-4
(6.3.2001)
Беда современной культуры в том, что она не культивирует и еще хуже, старается не замечать опыт, выводящий из тела. Когда он заставляет себя заметить, то кажется уникальным.
Я раздумывал об этой моей исключительной способности вызывать из «болота» на каждом месте хороших людей, об этом чувстве всеобщего скрытого и всюдного человека – есть ли это качество положительное или отрицательное?[107]
Здесь у одинокого Пришвина рядом с хорошей феноменологией две ошибки. Почему увиденное сразу присваивать себе как исключительную способность? Зачем спешить его оценивать с подозрением на недолжность? Трезвее и чище без толкования у Гейзенберга:
Дома вдоль узких улочек показались мне отдаленными и почти нереальными, словно уже были разрушены и остались только в виде картинок; люди выглядели прозрачными, их тела как бы уже вышли из вещественного мира и можно было еще как-то распознать только их душевную структуру[108].
С хозяйственным сбережением бытия у Льва Толстого:
Глядел на портреты знакомых писателей 1856 года, всех умерших, живо представлял себе, что это всё тот один Он, к[оторый] во мне, к[оторый] проявлялся различно во всех их, который проявляется теперь во всех людях, встречающихся мне […] Ах, если бы всегда не только помнить, но чувствовать это![109]
Опыт того, что шире вот этого тела, дан раньше рассуждения и наблюдения в бытии присутствия как опыт самости. Самость вовсе не то же что индивид. Убеждение, что никакой анализ самости не устранит и не объяснит ее начало в неприступном неуловимом, приходит как откровение.
Мы видели, как Толстой увязает в так называемой помощи крестьянам. Толстой начинает неостановимо переходить в живые существа, с которыми он встречается. Эти существа его перетягивают на свою сторону, и только другие существа, жена, семья, семейные, не в последнюю очередь близкие слуги (может быть больше, чем дети) перетягивают его назад. Дело становится серьезно, его я потерялось или вообще существовало только по привычке.
1 Июля (1881). Иона из Городны. Две бабы из Колпны. Одна худая, быстрая, другая брюхатая, грубая, как колода. Платок повязан рогами. Упорно ждет. – (Дневник // 49, 48)
Это стояние, когда посетитель, проситель не уходит, молча остается, захватив, заставив собою место или часть места, которое Толстой считал своим домом, собственно вытесняет его из дома, – Толстой не знает что с этим делать, не знает собственно и его жена Софья Андреевна, потому что от растерянности не умеет ничего лучшего, как впасть в истерику.
Ситуация «Парадного подъезда» Некрасова повториться не может. Экспроприация помещичьих имений поэтому собственно под Толстым началась. Полиция пока еще в полной силе и по инерции status quo восстанавливается, просители как-то уходят. Но с легкой ли душой Толстой принимает эту защиту власти, если те самые крестьяне, которым он помогает, доносят на него власти. До революции, до новой власти, задолго до системы социальной помощи граф Толстой на себе испытал все эти вещи. Потому что не имел защиты и охраны, и его защищала собственно только косность, вернее, еще не полная дорасшатанность прежнего прочного порядка вещей.
И я вам скажу, что в этой ситуации, собственно безвыходной, – вспомним Хоружего, открывшееся живое существо для всех, в которое все могут входить, в его я, и захватывать его себе, когда Брехт для своего «Доброго человека из Сезуана» не находит ничего лучше чтобы он не расплылся по другим я, как ввести двойника, с полицейскими замашками, чтобы сохранить хотя бы ту фабрику, которая приносит доход, раздаваемый добрым, – Толстой находит только выход продолжать идти до конца, отдавая имущество, авторские права, репутацию, положение в обществе, в литературе. Что касается отдать жизнь, то она ему давно не ценность, которую надо было бы специально беречь.
2 Июля (1881). Мужик старик из Варвар[ки], Басовской волости подмигивает, взаймы. {Наверно, сам же хитро подмигивает, когда <тот> говорит, что отдаст деньги.}
Кривая, босая, худая вдова.
Солдат помер, сельца Крыльцова Егор Иванов Захаров. Осталось 4-о детей. Нельзя ли вдове пособие?
Другая вдова крыльцовская, толстая, грубая, а нищая. —
Я ушел от дождя в дом, а они всё сидели под дождем дождем {от нервов дважды пишет}, ждали меня под деревом. (Дневник // 49, 48)
Это пока еще во дворе. Сейчас они подступят совсем к телу, займут дом. У Толстого останется только место, которое он может оправдать, за его письменным столом, он туда уйдет от просителей, оставив им последнее пространство своей жизни, и будет в отчаянии записывать:
29 Июня (1881). Старичок, кроткий, зажиточный (плачет сейчас), просит строиться. Вперед готов заплатить штраф мировому. – Странники. Побирушка из Городны пришла на балкон и легла в ноги в середине двери. (49, 48)
И от этого поступка – опыта – меняются глаза. Человечество становится видно, что оно сбилось с толку, что заперлось в своих отдельностях, отгородилось, не отпустило себя видеть один атман (самость) во всех. Его полное одиночество образуется как-то естественно, незаметно, само собой. Ему исполняется 53 года, проходит 28 августа, все забыли. Он упрекает сам себя: не отстал еще от ячества совсем, глупо грустит.
28 [августа 1881]. Не мог удержаться от грусти, что никто не вспомнил. – (49, 57)