Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Поэтому дверь открыта.
– Да. Он свалился.
– И оторвал себе голову?
– Да я понимаю.
– Потом запечатал рану. И оставил надпись на иврите.
– Я все понимаю. Я сказал, что не подпишу. Пригрозили увольнением. Я себя чувствовал преступником, но что делать? У меня семья. Я подписал.
Джейкоб кивнул – мол, что уж тут, и я бы так поступил.
Он посмотрел на зубчатый фасад синагоги – застывшее пламя, взвившееся в яркую утреннюю синь.
– Можно личный вопрос? Ты еврей?
– Я атеист. А что?
– Сам не знаю.
Вспомнилась реплика Маллика: Меня интересует ваша биография. В Праге копы-евреи – редкость? Либо кто-то, неизвестно кто, выбрал молодого лейтенанта, рассчитывая на его покладистость?
Джейкоб вынул блокнот:
– Окажи любезность – как связаться с охранником и девушкой? И с пансионом.
Ян колебался.
– Твое имя не всплывет, даю слово.
Пока Ян писал в блокноте, Джейкоб глянул на золотисто-черный циферблат Еврейской ратуши. Невероятно – четыре часа пополудни.
Потом дошло: вместо цифр – ивритские буквы, стрелки идут в обратную сторону. Значит, восемь утра.
Ян вернул блокнот, где печатными буквами значились три имени – Петр Вихс, Гавел (пансион «Карлова»), Клавдия Навратилова – и адреса двух последних.
– Телефон охранника перешлю, он в компьютере. Пансион рядом, можно дойти. Фамилию управляющего не знаю. Из синагоги девушка ушла, работает в кафе.
– Как у нее с английским?
– Наверное, понадобится переводчик.
Джейкоб с надеждой взглянул на Яна.
– Извини, – сказал тот. – Работа.
Джейкоб не настаивал. И так грузит парня.
– Я понимаю. Спасибо. Перешлешь снимки мне на мобильник? Надо что-нибудь показать начальству.
Ян хрустнул пальцами, потеребил бороденку.
– Да, о’кей, – наконец сказал он. – Дело не мое. Я закончил, а тебе… удачи, Джейкоб.
Они пожали руки, и Ян отбыл, а Джейкоб вновь посмотрел на часы, где время шло назад.
Рожденный от матерей Алеф-Шин-Мем, Дух Отмщения, что пилигримом скитается у врат вечности, сойди в сей несовершенный сосуд, дабы в миру исполнилась воля Бесконечного, аминь, аминь, аминь.
Под невообразимым гнетом разум сплетается, стягивается.
– Восстань.
Приказ мягок, ласков и неукоснителен.
Она восстает.
Чувства сгрудились, словно дети в куче-мале. За локоток она растаскивает их порознь. А ну-ка, слушаться.
Промокший полог, корявые лапы, тоскливый хриплый вой. В ослепительном пламени мрак высекает контуры: великанская могила, куча грязи, лопаты, следы сапог вкруг раскаленной опушки, что потрескивает, остывая.
Величественный красивый старик высок, как радуга, широкие плечи его укрыты ниспадающим черным балахоном, на блестящей лысине круглая шапочка черного бархата. В лунном свете блестят его добрые карие глаза, начищенным серебром сияет борода. Губы решительно сжаты, но в уголках рта затаилась радость.
– Давид, – зовет старик. – Исаак. Возвращайтесь.
Через долгое мгновенье появляются два молодца, но держатся в сторонке, прячась в листве.
– Он вас не тронет. Правда… – доброглазый старик не выдерживает и улыбается, – Янкель?
Это не мое имя.
– Да. По-моему, так хорошо. Янкель.
У меня есть имя.
– Ты их не обидишь, правда?
Она мотает головой.
Молодцы робко подходят. У них черные бороды, их скромные одежды промокли под дождем. Один потерял шапку. Другой вцепился в лопату и беззвучно молится.
– Все хорошо, ребе? – спрашивает простоволосый.
– Да-да, – отвечает доброглазый старик. – Приступайте. Дел много, а путь неблизкий.
Молодцы хватают ее и втискивают в слишком тесную рубаху. Унизительно, когда тебя облачают в кукольную одежду, но это ничто по сравнению с дурнотой, накатившей, когда она себя оглядывает.
Корявые шишкастые лапы.
Широченная грудь.
Бескровное бугристое тело.
Она чудовищна.
И верх издевки – мужской детородный орган. Чуждый и нелепый, он, точно дохлый грызун, болтается меж бочкообразных ног.
Она пытается закричать. Хочет оторвать его.
И не может. Она безвольна, нема, ошарашена, язык непослушен, горло пересохло. Молодцы втискивают ее безобразные ступни в башмаки.
Давид приседает, Исаак, взобравшись ему на плечи, капюшоном укрывает ей голову.
– Вот так, – говорит ребе. – Теперь никто ничего не заметит.
Закончив облачение, взмокшие молодцы отходят, ожидая вердикта.
Едва ребе открывает рот, ее левый рукав громко лопается.
Старик пожимает плечами:
– Потом подыщем что-нибудь впору.
Они выходят из леса и бредут по болотистым лугам. Промозглый туман плывет над высоким бурьяном, что лишь щекочет ей коленки. Дабы не замарать балахоны, мужчины шагают, задрав подолы; Исаак Простоволосый натянул воротник рубахи на голову.
Подворья оживляют монотонный пейзаж под унылым облачным небом; наконец путники выходят на слякотную дорогу в навозных кучах.
Ребе негромко утешает. Конечно, Янкель в смятении, говорит он, это естественно. Этакий раскардаш души и тела. Ничего, пройдет. Скоро Янкель будет как новенький. Янкель сошел во исполнение важного долга.
Откуда сошел-то? Видимо, сверху. Но она понятия не имеет, о чем дед бормочет. И не понимает, с какой стати он говорит о ней «он» и какой еще Янкель, откуда взялось это тело и почему оно такое.
Она не знает, откуда пришла, и не может спросить; ничего не может, только подчиняться.
Дорога чуть поднимается в гору и приводит в долину. Там по берегам квелой реки раскинулся спящий город – черный занавес, вышитый огнями.
– Добро пожаловать в Прагу, – говорит ребе.
Первую ночь она стоймя проводит в конуре. Бессловесная, недвижимая, растерянная, уязвленная.