его породившим, и как предвестник целого ряда подобных явлений, которым оно служило как бы прологом. Как странно мне вспомнить, что бредни, осмеянные в 48-м году всеми современными здравомыслящими людьми: изречение Прудона «La propriété c’est le vol»[603], «Икария» Cabet[604] с его обществом новых людей, коммунизм Pierre Leroux и проч., — все эти идеи, о которых я слыхала в детстве и которые, казалось, исчезли в бездне неосуществимых утопий, эти самые идеи, пройдя через славянский мозг Бакунина, восстали вновь как идеалы, к которым должны были стремиться разрушительные силы революции. Правда, эти идеи проповедовались и в Европе, особенно в двух главных центрах рабочих ассоциаций, Бельгийской и Юрской[605], принявших международный характер, но трезвые умы Запада не могли, при привычке к порядку и государственности, увлечься без оглядки подобными теориями. Социализм проявлялся в научных теориях Лассаля, Маркса, Бебеля, с которыми можно было спорить, но у которых нельзя было отнять последовательности и доли справедливости. Поэтому, высказываясь открыто в парламентах, они встречали серьезный отпор со стороны консерваторов, и такой обмен мыслей был полезен для смягчения крайностей в том или другом направлении и для уравновешивания умов. Против принятия крайних теорий обществом существовали твердые преграды социальной науки, принципов, обычаев — одним словом, данные предыдущей цивилизации. Не так, к несчастью, было у нас. Удивительное невежество нахватавшихся верхушек социальных учений, отсутствие всякого политического воспитания, жизнь, полная лишений, отсутствие этики, необузданность славянской натуры, не признающей ни преград, ни авторитетов, породили уродливые формы нигилизма. Понятно, что великая реформа не могла удовлетворить мечтателей, идеалом которых была анархия. Вместе с тем начинающийся интеллигентный пролетариат, в лице обнищавших мелкопоместных дворян и детей духовенства, создал ядро наших революционеров, появившихся уже среди пожаров 62-го года, а теперь выступивших в безумном поступке Каракозова. Весь народ, как один человек, восстал против этого злодеяния, оскорбившего его чувства лояльности и благодарности к великодушному монарху, только что облагодетельствовавшему его. Следствие было передано в руки графа Муравьева[606], и он уже держал почти все нити заговора, когда внезапно было дано повеление прекратить следствие и произвести суд над Каракозовым: таким образом, участники заговора остались на свободе и могли продолжать свою пропаганду, и общие меры строгости, принятые затем, падали на неповинную часть общества и тормозили ход реформ, что в свою очередь увеличивало число недовольных и делало их доступными пропаганде. Из этого следует, что ответственность за тяжелое пережитое и переживаемое нами время падает на обе крайние партии, левую сначала, потом и правую. Несоответствие новых реформ с оставшимся ветхим государственным строем породило трения в отправлении обязанности каждой из сторон, воспитывая дух отрицательного протеста в земстве, равно как и в среде другого свободного учреждения — юстиции. Оттуда и справедливые подчас нарекания консервативной партии, оттуда и естественное недовольство у общества против мер, направленных на сокращение и урезание деятельности только что дарованных свобод. Принципиально, дарованные реформы встречали на своем пути преграды, происходившие от обостренных отношений двух противоположных течений. Нигилисты пользовались этим положением, чтобы распространять мысль, что народ обманут, что им не та дана воля, которая им принадлежит по праву, что остается им получить полную волю, и создалось противоправительственное общество под лозунгом «Земля и воля»[607], органом которой был журнал «Вперед», издаваемый за границей Лавровым[608]. В это критическое время у правительства не хватило мужества, чтобы идти прямо без колебаний по пути, избранному в великий день 19 февраля. Бюрократия одна не была в состоянии совладеть со сложной задачей подавления мятежного духа и одновременно заботой о преуспеянии страны. Необходимо было привлечь на свою сторону всю здоровую, несоразмерно более многочисленную часть общества и, дав им некоторые политические права, приобщить их к интересам родины. Дворянские и земские собрания были уже готовые ячейки, из которых могли бы развиться естественным ростом правовые учреждения. Лучшие люди России, и ими можно было гордиться тогда, явились бы на зов своего Государя, и провинция не оскудела бы талантами и деньгами, как то оказалось через несколько лет, когда все культурные силы, видя бесплодность работы на месте, обратились в центростремительном движении к Петербургу, увеличивая собой безмерное число чиновников и уступая места в земстве деятелям низшей пробы. Там же, где земство руководилось идеей и старалось быть самостоятельным, оно всюду было оппозиционно и входило в неизбежные конфликты с органами правительства. Всего этого в ту пору мы ясно не сознавали, злые подземные течения уже начали свою разрушительную приготовительную работу, но она еще не ощущалась на поверхности земли, на которой жизнь наша текла по-прежнему.
Летом 1867 года всемирная выставка в Париже привлекла в эту блестящую столицу почти всех венценосцев Европы. Это была минута апогея славы Наполеона, достигшей огромной высоты после окончания войны, в которой Франция не принимала участия, но одержала, тем не менее, нравственную победу, получив возможность подарить Италии Венецию. Наш Государь также отправился на это торжество с двумя своими сыновьями: Цесаревичем и Владимиром Александровичем, причем наследник выехал из Дании, где он был со своей супругой. Моя мать и сестра были там же с их высочествами. Польское восстание оставило свои следы в умах французов как либерального, так и клерикального лагеря, что не замедлило и проявиться. Известна дерзость адвоката Floquet, который громко произнес при входе Государя в Palais de Justice[609]: «Vive la Pologne, Monsieur!»[610], а через несколько дней по окончании великолепного парада в Longchamp[611] совершено было покушение Березовского[612], и затем, во время суда над ним, речи защитника[613] были настоящим обвинительным актом против России. Это лето 1867 года мы провели в тверском нашем имении Волосове или Степановском, как его назвали в начале XIX столетия в память владевшего им и умершего в 1805 году князя Степана Борисовича Куракина, но в народе оно по сие время известно по древнему своему прозванию. Мой отец, занимавшийся своим саратовским имением Надеждином[614], передал в то время управление Степановским моему брату, который был там хозяином, сам же он приехал к нам только осенью. С нами был, кроме того, молодой доктор, которого мы пригласили к нашему маленькому, так как медицинская помощь в те дни была еще скуднее в провинции, чем теперь, при наличности земских врачей. Он был из новых людей и шокировал нас постоянно, особенно меня и брата, своими манерами и суждениями; мы часто виделись с соседями, чаще всего с Мещерскими, в среде которых было много молодежи, ездили верхом,