Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как-то на замечание командира резанул: «Рыба тухнет с головы». И попал за это на «губу». Вместе мы с ним тогда «загорали». Смолчал бы лучше, щелкнул каблуками, рявкнул: «Виноват. Исправлюсь!» И все с тебя, как с гуся вода. Ну кто этой житейской мудрости не знает. Так нет вот, на тебе правду-матку. Ты, мол, командир, а под бушлат солдатские погоны упрятал, и я на свой телогрей их не пришил. В разведке они мне ни к чему.
Молодежь Тимофею не чета, он форса не любит, молодые в эти самые погоны фибровые вкладки вшили, чтобы не гнулись. Топорщатся погоны, как у воробья-желторотика крылья. А на марше от ремней потертости на плечах.
Про рыбу Тимофей не зря вспомнил. И не в книжке пословиц да поговорок позаимствовал. «Батяня, бывало, — рассказывал мне Тимофей, — вернется с путины и живую рыбешку своему первенцу Тимке поиграться в банке из-под консервов принесет. В водице, в травке да иле шныряют серебристые и словно позолоченные малявки». Тимке забава да и польза. С пеленок вдыхал Тимофей рыбацкий дух, родимые запахи Волги.
Вырос Тимофей и стал рыбаком-охотником.
Охотничал Тимофей, потому и стрелок он, что твой снайпер. Хотя всей оптики — только верный глаз да твердая рука.
А как о Волге говорил Тимофей, заслушаешься, влюблял полчан в реку-красавицу.
— Одно купанье чего стоит. Летом она прохладна и ласкова, так и обволакивает тебя живительными струями. Любую усталость как рукой снимает. А вечером вскарабкаешься на увал, притулишься у самого гольца — и предстанет перед тобой Волга, словно обнаженная залетка. Близкая, тихая. Воздух, дыши — не надышишься. А от простора душа ширится. И забываешь ты все беды-передряги. Мало, что лечит она тебя, она и кормит. Только не всякого. Лентяям на Волге житье-бытье не славное. Волга богатырей любит. Степан Тимофеевич, Емельян Иванович, Владимир Ильич Ленин — вот что значит Волга. Без нее и России не быть бы. Эх, да что там!
Схож с Тимофеем Ипатовичем и Агафонов Захар Кузьмич. Хозяйственный, в чем-то, может, радивее своего односельчанина. Когда границу Польши переступили, чистосердечно жалел польских крестьян.
— Убого, убого жили. Глянь, как у нас при царе, сохами ковыряли землю. А угодья кое-где не хуже нашенских.
Тимофей молча соглашался с ним. Единоличность да к тому же подневолье панское да немецко-фашистское.
В Пруссии Захар оглядывал подворья бауеров, обнесенные высокими заборами тесовыми, сплошняком или каменными на цементе:
— Вот это хозяева!
Хваткой лошадника на цыганском торгу похлопывал сильной ладонью по ременным приводам у движка и молотилки. Задумчиво глядел на лобогрейки, триеры и веялки. Отыскивал что-то, хмуря соболиные брови, которые в такие моменты, казалось, грызлись между собой.
— Глянь, Тимофей, клеймо-то нашенское. Вот, вот, глянь: «Ростсельмаш». Все свезли, скопили. И тракторы у них и прочее. Что ни работенка, мотор заместо живого тягла. А наши на бабах пашут. Коров и тех загнали. На веслах руки до кровяных мозолей, до костей трудят. Прописывал мне сынишка Пронька. Развалилось все хозяйство. С голоду пухнут. — Захар скрипнул зубами.
Тимофей гневился молча, только пальцы его рук белели от натуги, сжимая кожух ствола и приклад автомата на груди. Захар приметил тяжелую кувалду, схватил ее и ринулся к движку. Замахнулся.
— Не тронь! Сдурел? — остановил его Прончатый. — Это теперь все, как и у нас, народное.
— Что? — Брови сморщили лоб, но тут же опустились, а тонкие губы зазмеились улыбкой. Захар засмеялся и вдруг захохотал.
— Народное! Как у нас! — выкрикивал он между взрывами дьявольского смеха. — Ты зачем сюда шагал? На брюхе сквозь свинцовый шиповник продирался? Тоже мне, миротворец!
Высоко со свистом метнулась вверх кувалда. Вдребезги, как лимонка-граната, разлетелся бы на мелкие осколки чугунолитой корпус движка. Тимофей вовремя перехватил повыше локтя руку Захара. Агафоновские красные пальцы разжались. Пудовая кувалда глухо ударилась о залитый цементом ток. Будто земля вздохнула под ногами солдат.
Земляки впились глазами друг в друга. Представляю их: плечистые, словно из бронзы литые, дюжие. Оба с Волги, оба рыбаки-охотники, оба мстители за изгаженную немецко-фашистским сапогом Родину. Оба целовали гвардейское знамя…
— Охолонись, — сдался Захар.
— Пошли! — Тимофей пустил руку Агафонова и первым шагнул со двора прусского бауера.
Как-то на привале Агафонов появился среди разведчиков с мешком, замаранным мокрым илом. Захар подмигнул солдатам, развязал мешок, в нем оказалась свежая рыба.
— Разводи, гвардия, костры. Заваривай уху! — захлебываясь слюной, выкрикнул он.
— Ай да Кузьмич!
— Вот это рыбак, мать твою так!
— И где удил и как, Захар?
— Чего где и как, был бы судак!
— Подставляй котлы!
— Заваривай!
Гремя котелками, гвардейцы подходили к Захару. Прончатый тоже хлебал наваристую уху. Видели гвардейцы, и не один раз, как снаряд, угодив в озеро или реку, поднимал столбы воды, а никто и не подумал, что взрыв глушит в реке всю живность. Не успеет угомониться вода, как поверхность ее покрывается слитками серебра — оглушенная рыба всплывает. Выбирай что покрупней, вари и жарь.
— С головой Агафонов!
Вырастал в глазах однополчан Захар Кузьмич не только за удачливые поиски. И Прончатый, казалось, забыл о том случае на прусском дворе, о котором сам же мне рассказывал. И вот в немецкой землянке, где ждали разведчики приказа на очередное задание, Тимофей заговорил о самом сокровенном, а Захар одернул его своим «осилишь ли?».
— Если — нет, зачем же бьемся? — сказал он сурово, и у меня мысли пошли круговертью.
«Вот кончится война» — эти три весомых слова родились не в марте сорок пятого на дальних подступах к Берлину у города Данцига. Они были сказаны, может быть, в первый день войны одним из защитников Брестской крепости или у Перемышля. Они равнозначимы словам: победа, жизнь, будущее.
Сказывал Тимофей, мобилизованный в первый день войны, как