Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Воскресным утром в конце апреля мы как обычно лежали у него в спальне. Мой взгляд задержался на темной двери в стене с иконой. Она всегда была заперта. Я не спрашивала, решив, что она ведет на черную лестницу. Лежать голой, прижавшись к Артуру, приводило меня в состояние ферматы[96]; каждая секунда казалась длиннее. По утрам по-прежнему было зябко, и мы топили камин. Пальцы Артура бродили по моим ребрам, как будто он играл на них или искал секретное отверстие. Он только что окончил небольшую историю. Ведь все по-прежнему было так – я могла подивиться чему-нибудь, его щетине, линиям на ладони, и он отвечал историей. Ничто не нравилось мне больше, чем его короткие повести у самого моего уха.
– Почему ты в меня влюбился? – спросила я.
Сначала он не ответил, как будто я слишком резко сменила тему.
– Увидел, как ты слушаешь, – сказал он, помедлив. – Ты меня вдохновила. Я никогда не рассказывал так хорошо, как в те вечера, когда ты сидела в кафе и слушала.
Именно так он и сказал. Но я не знаю, почему он в меня влюбился. Возможно, всему виной мой кульбит, воздушное путешествие, когда меня сбила машина. Не знаю. Не знаю также, почему я влюбилась в него. Кольцо? Пальцы? Мурлыкание под нос? Хотелось бы мне это знать, но я не знаю. Ничего не знаю. Знаю только, что я одна и что сижу в аэропорту, как будто вне времени и пространства. Вчера вечером я надела верхнюю одежду и вышла. На расстоянии, в ночи, гостиница в форме полумесяца похожа на космическую станцию или на маленькую планету, светящуюся «С». Я думала о дедушке. Я думала обо всем, что потеряно. Гостиница парила передо мной в воздухе. И сейчас, за письменным столом, я чувствую себя парящей и я не знаю, поднимусь я или упаду, выживу или сгину.
Однако мне нельзя сдаваться на этом этапе. Я должна свидетельствовать до конца. Но нередко, когда я опускаю взгляд на бумагу, на влажное перо чернильной ручки, на буквы, к примеру, «в» и «л» и «ю» и «б» и «л» и «е» и «н» и «а», то не понимаю того, что написано. Я потеряла мои буквы. Я потеряла все. Две мандалы. Я мерзну. За окном снова валит снег. Как будто я просто прошла по кругу большого диаметра.
В то апрельское утро я лежала, прижавшись к его животу, чтобы соприкасаться как можно с большей поверхностью кожи. Больше всего мне бы хотелось вплестись в него. Мысли обращались к другим мужчинам, к Йону Людвигу, который часто стоял вплотную ко мне и разглагольствовал о том, как хорошо мы друг другу подходим, «как две ложечки». Он забыл, что две ложки легко распадаются. Однажды я сидела и наблюдала, как дед мастерит ящик. До этого мы говорили о бабушке. Проработав долгое время в тишине, он сказал, как будто в продолжение беседы, что ящики похожи на любовь – детали не склеены, а соединены в «ласточкин хвост».
«Влюбленность – это клей, – добавил он и подмигнул мне, так что бровь-крыло совершила взмах в воздухе. – А вот любовь – она как надежное столярное соединение».
Он показал мне ящик. Я увидела, как здорово две детали подходят друг другу.
Я задремала, когда Артур перевернулся и наши лица оказались друг напротив друга. Я испугалась, что он скажет что-то об Эрмине. Все время боялась этого. Вместо этого он прижал перстень-печатку к моему сердцу и улыбнулся. Мягко прижал к моей руке, заглянул мне в глаза. Я ответила удивленным взглядом.
– Положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою, – сказал он, – ибо крепка, как смерть, любовь[97].
Мне была знакома эта фраза. Должно быть, я где-то слышала ее раньше, но не вспомнила где. Как бы то ни было, я связала фразу с воспоминанием о дедушке и о кусках дерева, которые он сводил воедино.
Я снова впала в дрему, была занята тем, что наслаждалась впечатлением в кончиках пальцев, толковала его, позволяя им описывать круги по его коже или задерживая их в определенной точке, как стетоскоп. Но вдруг он без предупреждения спросил:
– Ты допускаешь возможность того, что во все времена есть некто, несущий на себе, на своем теле, тайну Земли? Секрет, который, если потребуется, сможет спасти мир?
– Да, – сказала я. – В виде тайного знака. Печати. Буквы «А»?
– Почему не в виде истории?
Я не поняла.
– Ведь может же такое быть… – сказал он. – Зачем же еще влюбленным лежать и всматриваться друг в друга так жадно?
Теперь стало яснее.
– Я же говорила, что твое тело – история, – сказала я в шутку.
Я не была готова к тому, что Артур воспримет мои слова всерьез. Он удивил меня. Уже в который раз.
Артур заговорил. Сначала медленно, затем все более бойко. Эта история отличалась от тех коротких сказок, которые он выдавал мне раньше. Это была пространная цельная повесть, и поражало в ней то, что и ее он рассказывал, опираясь на отметины у себя на теле:
«Одного юношу, – сказал Артур и погладил меня по бедру, – одного юношу мучила глубокая тоска, и поэтому он решил собирать истории. Но сколько бы он ни искал и сколько бы мест ни посещал, он никогда не находил той мудрости, того ответа, в виде истории, которые могли бы утолить его внутреннюю тоску.
Однажды Адам, так его звали, остановился в портовом городе, где сходилось множество дорог. В трактире у пристани у него завязалась беседа с купцом преклонных лет. Их обоих занимало искусство обмена примечательным опытом, и во время разговора собеседник упомянул кое-что, вызвавшее у Адама любопытство: он услышал, что некогда существовала безупречная история, история до того беспримерная, что она одним махом могла решить глубочайшие проблемы, какие есть у человека. И когда ее слушаешь, слушаешь все рассказы в мире.
– Ты знаешь эту историю? – спросил Адам.
– Она потеряна, – сказал купец. – Никто ее не знает. Я только слышал, что она и взаправду существовала.
– Но как же такая прекрасная история может погибнуть?
– Потому что людей долгое время занимали другие вещи, – сказал старик. – Потому что умерли хорошие рассказчики. Потому что от искусства рассказа ничего не осталось. От способности помнить. Историю-то, может, и пересказывали, да только уже другую. Это была, как говорится, «хорошая история», но куда ей до безупречной. Рассказ обкорнали, и он умер сам по себе.