Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вместо того, чтобы обнять ее в ответ и начать целовать – тихо-тихо, чтобы не услышала за шкафом Пелагея, Николай вскочил, натянул брюки и вышел из комнаты.
Вера долго прислушивалась, не идет ли он из туалета обратно – но его все не было, и она забеспокоилась почему-то.
А потом вдруг, неожиданно для себя, крепко уснула.
И не услышала, как он, наконец, вернулся в комнату, оделся быстро в форму, взял шинель и свой дембельский полупустой чемодан, положил на обеденный стол ключи и тихо ушел из комнаты, невольно хлопнув в конце коридора тяжелой квартирной дверью.
Давно не спавшая Пелагея обмерла в своей постели и боялась пошелохнуться.
Так плохо, так страшно на душе ей не было еще, казалось, даже после прошлых ссор с обожаемым супругом Степаном Ивановичем.
…А накануне, в пятницу, произошло одно событие, о котором ни Пелагея, ни Вера так и не узнали.
Пятница была у Николая Андреевича любимейшей на неделе, потому что занятия заканчивались раньше, чем обычно, а на субботу приходился день самоподготовки к скорым уже госэкзаменам.
По пятницам Николай просиживал над книгами и конспектами всю вторую половину дня один в комнате – до самого прихода Пелагеи Васильевны с работы.
Он очень любил это кратковременное одиночество, именно потому, что было оно недолгим.
Устававший от казарменной и коммунальной суеты и от московской вечной спешки, Николай Второй с удовольствием проводил время дома. Он тогда неспешно, с хрустом косточек, растягивался во весь рост на диване с книжкой, подложив под затылок на высокий валик аж три мелко вышитых подушки-«думочки».
Почитав немного, клал раскрытую книгу на грудь корешком вверх и впрямь задумывался, глядя в высокий потолок на нежную голубоватую тень от объемного белого полукружья лепнины для люстры.
Эта половинка большого круга, перевитого гирляндой из дубовых – или лавровых? – гипсовых листьев, и разделенного, как диагональю, межкомнатной стенкой, была не пуста.
Ею обрамлялась часть фигурки ангелочка, вылепленной в самом центре потолка огромной когда-то комнаты.
Взгляд привычно упирался в толстую алебастровую попу и ножки, все в перевязочках, с круглыми пяточками, ангела-ребенка – улетевшего уже наполовину на едва обозначенных кончиках крыльев в соседнюю, дяди Пашину, комнату, такую же узкую, как и комнатка Пелагеи.
Странные мысли приходили тогда Николаю – ему сразу очень хотелось встать и пойти в ту соседскую комнату – «досмотреть» купидона, или младенца-гения, трубившего в рог – изобилия? и рассыпающего цветы и фрукты – а может, это были такие сладкие, душистые звуки?
И, так и не сходя со старого Пелагеиного дивана, дорисовывая в воображении кудрявую и пухлощекую улыбчивую головку, Николай в некоей полудреме явственно ощущал странное желание – чтобы Вера родила ему когда-нибудь вот такого же толстого младенца…
Но только хорошо бы – девочку, которую можно было бы брать на руки и не отпускать от себя, прижимая к сердцу этот тяжелый, теплый и – свой, абсолютно свой! комочек.
… Он помнил смутно, но точно, что уже держал когда-то, давным-давно – в страшно далеком и очень солнечном, ярком кусочке своей жизни, маленькое теплое существо в мягкой на ощупь пеленке, помнил это скорее даже пальцами, руками и косточками под животом, чем ушедшим почти, полустершимся и очень обрывочным детским ощущением.
Николай совсем забыл, как выглядели его родители – он уже у тетки, немотствующим ребенком лет шести, видел иногда во снах лишь лицо матери – наклонявшийся над ним светлый смазанный овал с лунными лучами пушистых волос, – мальчик тянулся весь к этой незнакомой и всегда печальной женщине – и просыпался в слезах.
А потом обязательно приходил и внезапно накрывал душу ребенка такой черный страх, что лучше было бы и вовсе не просыпаться.
И если в незанавешенное окно комнаты светила луна, он ее боялся, потому что в ярком диске контурами будто проглядывало чье-то неземное, равнодушно-недоброе лицо – маска ожившего мертвяка.
…Утешала тогда его, мычащего во сне, разбрасывавшего острые худенькие локти и коленки и глухим стоном на «А-а-а…» все зовущего кого-то, мягкая и ласковая бабушка-соседка Елизавета Ермолаевна, она или сама ложилась рядом, или брала мальчика из постели на руки, носила его по комнате, приговаривая что-нибудь тихое и доброе, и он засыпал уже без снов.
А днем успокаивала маленького Николая большая вода прекрасного города – Нева, ее каналы и притоки.
В любую погоду он смотрел подолгу с какого-нибудь – высокого или малого горбатого – моста на стального цвета тягучую поверхность вод как зачарованный, и этот морской и речной одновременно город завораживал его, восхищал и видимо давал силы жить.
Тетка Инна Антоновна говорила тогда старой соседке Елизавете, что те, кто рожден и вырос возле Большой Реки – любой большой реки, – но сама Инна имела в виду в первую очередь Волгу, на которой и родилась, и выросла – то без гулкой тишины этой огромной воды ощущать жизнь в полную силу такие люди уже не смогут.
Они пожизненно влекомы к речному простору, и их всех так же, как море тянет к себе родившихся на морских берегах, непреодолимо прибивает когда-нибудь к родному берегу.
…Тетю Инну вернул лишь однажды на родину ее детства великий голод.
* * *
Бабка Инны и ее старшего брата Андрея была поволжская немка, из потомков переселенцев-колонистов еще Екатерининских времен.
Эти немецкие колонисты быстро и отлично наладили близ Саратова, кроме всего прочего, разведение нюхательного и курительного табака, и торговлю им вывели на второе место после соляной в Поволжских губерниях.
Бабка смогла «обрусеть» до конца, и почти единственным немецким словом было у нее «арбайтен-работен», да еще вот напевала она вдруг бездумно, занимаясь вечно каким-нибудь делом, сама себе под нос, старинные немецкие песенки, видимо, колыбельные.
Зато сумела передать и своей единственной дочери – полу-немке по материнской линии – и обоим внукам стремление к этому «работен» по-честному и с душой, доводя любое начатое дело, каким бы долгим, трудным или муторным оно ни было, не просто до завершения, а до абсолюта.
Сама бабка Ганя – Ханна по-немецки – была сызмальства простой – да не очень-то и простой! – домохозяйкой в маленьком, но добротном охотничьем домике своего отца – егеря.
Тот похоронил в долгой дороге переселения из силезских чахоточных болот на Юг неизведанной, но благодатной, по рассказам, России свою жену и остался один с дочкой-подростком на руках в незнакомой и нищей местности.
Так и не обнаружив на великой русской реке Волге никаких кисельных берегов, егерь поступил на работу в имение, в распоряжение местного управляющего – тоже немца – у одного саратовского помещика, и стал строить себе маленький домик, а дочка – разводить перед этим домом огород и даже сад.