Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В эсэсовском еженедельном журнале «Черный корпус» вышла статья Штарка, где Гейзенберг назывался «белым евреем, наместником еврейства в немецкой духовной жизни», а Брахт – «бациллоносителем еврейского духа».
Говорили, что Гейзенберга спасла дружба его матери с матерью Гиммлера. У Вернера Брахта таких высоких связей не было, но помогло заступничество Макса Планка и официальное послание Резерфорда правительству Германии. Его не тронули, даже не вызывали в гестапо, как Гейзенберга. Он мог спокойно жить, работать в институте. Единственное, о чем его попросили, – впредь не упоминать в публикациях, докладах и лекциях имени Марка Мазура. Он спокойно согласился, это было вполне логично, они ведь больше не работали вместе, и переписка прекратилась.
Герман утешал отца, что для Мазура так лучше, в СССР его арестуют как шпиона, если его имя будет появляться в немецких научных журналах. Да и вообще, о чем тут говорить? Еврей, да еще советский. Просто нельзя, и все.
Однако спокойствие Вернера оказалось мнимым. Он стал колючим, публиковался все реже, ссорился с коллегами по пустякам, зло язвил, умудрился испортить отношения даже с добродушным Отто Ганом. Кажется, именно Ган, от обиды, сгоряча, первым припомнил Вернеру те несчастные «лучи смерти», но уже не в шутку, а вполне серьезно.
И вот постепенно, как-то само собой сложилось мнение, что профессор Брахт в последние годы действительно занимается чем-то весьма сомнительным. Публикаций нет, результатами своих экспериментов с коллегами не делится. Считает, что мы не способны понять и оценить его великие достижения? Скорее всего, просто нет никаких достижений. Бедняга сам не заметил, как свернул с научного пути в глухие дебри шарлатанства. Ну что ж, бывает. Сам Эйнштейн после теории относительности за двадцать с лишним лет ничего нового не придумал, поглощен бессмысленной идеей «теории всего», вроде алхимического философского камня.
Эмма листала тетрадь, покусывала губу. Она так увлеклась, что выронила самописку, заложенную между страницами, и не заметила. Именно Эйнштейн первым ввел в научный оборот представление о вынужденном излучении, еще в семнадцатом году. Управление квантами света. Теоретически возможно, практически неосуществимо. Между прочим, эта фраза – верный предвестник великого открытия, как запах озона перед грозой.
Даже беглого, поверхностного взгляда оказалось достаточно, чтобы заметить, что Вернеру удалось довольно далеко продвинуться. Эмма чувствовала горячий зуд любопытства, знакомое покалывание в кончиках пальцев.
«А ведь я с самого начала не верила, что он мог пожертвовать всем ради какой-то бессмыслицы. Потрясающе увлекательно, дух захватывает. Ясно, почему не может оторваться даже во время еды. Вот что значит настоящий поиск, вдохновение, азарт».
Аппарат на журнальном столике тихо звякнул. Вернер в прихожей повесил трубку. Эмма опомнилась, закрыла тетрадь, отодвинула от себя подальше, схватила справочник, при этом опрокинув подставку на сахарницу, и принялась нервно листать.
– Интересуешься минералогией? – спросил Вернер. – Вроде бы совсем не твоя тема. – Он отхлебнул остывший кофе, отломил дольку от плитки шоколада. – Макс все никак не вылезет из простуды. Просил передать тебе привет.
– Кто? – Эмма вздрогнула, почувствовала, что задела носком тапочка упавшую самописку.
– Макс фон Лауэ. Или его ты тоже не знаешь? Эй, дорогуша, ты чего такая красная?
Эмма захлопнула справочник, не поднимая глаз, быстро произнесла:
– Вернер, я читала…
– Справочник?
– Нет, ваши записи. Простите, не смогла удержаться.
Он засмеялся.
– Ну и как?
– Потрясающе, мне раньше в голову не приходило, там у вас… – Она потянулась к тетради. – Можно?
– Конечно, дорогуша. А я все гадал, почему тебя абсолютно не интересует моя тема? Ты все-таки физик.
– Вы же меня близко не подпускали. – Эмма судорожно сглотнула.
– Я? Не подпускал? – Вернер опять рассмеялся. – Да с чего ты это взяла?
Кино, опять кино», – думал Илья, предъявляя свой пропуск красноармейцу у Боровицких ворот. В морозной тишине протяжно били куранты. Четверть второго ночи. Красноармеец в тулупе, в ушанке с опущенными ушами, в подшитых кожей фетровых бурках, притопывал, выдыхал клубы пара. Пропуск даже в руки не взял, глянул мельком, небрежно козырнул, едва сдерживая зевок. Для соблюдения формальностей было слишком холодно, к тому же этот парень знал спецреферента Крылова в лицо.
Илья бегом помчался по ледяной брусчатке мимо Оружейной палаты к Теремному дворцу. В ушах отстукивал развеселый стишок Сергея Михалкова, недавно украсивший вторую страницу «Правды»:
В миллионах разных спален
спят все люди на земле,
лишь один товарищ Сталин
никогда не спит в Кремле.
Четыре строчки таили в себе чудесный набор двусмысленностей.
С тридцать второго года, после самоубийства жены, Сталин действительно никогда не спал в своей кремлевской квартире, ночевал на Ближней даче, но это было государственной тайной. Ночами в Кремле он бодрствовал часто, только вовсе не один. Кроме членов ЦК вместе с ним не спала еще куча народу, не миллионы, конечно, но сотня-другая чиновников добирались до своих спален лишь после того, как Хозяин уезжал из Кремля на Ближнюю.
«Один, как же! – усмехнулся про себя Илья, задыхаясь от бега и давясь зевотой. – Попробуй усни, когда он не спит. “Только Сталину не спится, Сталин думает о нас…” Господи, пожалуйста, пусть он, наконец, перестанет думать о нас». – Илья перекрестился на купола Успенского собора, темно блестевшие в лунном свете. Перекрестился быстро, украдкой, хотя ни души вокруг не было.
В коридоре у кинозала на него налетел Поскребышев и прорычал:
– Убью на хер, сколько можно ждать!
Пахнуґло мятным холодком валидола. Поскребышев был весь мокрый, лысина сверкала, красные воспаленные глаза бегали, прячась от прямого взгляда.
Илья быстро посмотрел на часы. С момента вызова по телефону прошло семнадцать минут. Явиться быстрее невозможно. Поскребышев был на взводе вовсе не из-за того, что заждался спецреферента Крылова.
– Александр Николаевич, опять сердце? – спросил Илья сочувственным шепотом.
– Ноет, зараза, сил нет, – сквозь зубы простонал Поскребышев, сморщился, помотал головой и добавил громким командным голосом: – Переводить будешь с финского.
Илья застыл, колени подкосились. В голове чужой равнодушный голос отчетливо произнес: «Все, товарищ Крылов, песенка твоя спета».
– Я не знаю финского, это надо Куусинена звать, – прошептал он пересохшими губами.
– Не хочет Куусинена. – Поскребышев подтолкнул Илью к двери кинозала.
Там было темно, играла музыка, шел какой-то фильм. Илья прошмыгнул на свое место во втором ряду, кивнул Большакову. Тот сидел на краешке последнего кресла, сгорбившись, вжав голову в плечи.