Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот-вот, тебя эти блестки и манили. В куркули, брат, метил, в разложенный элемент, — Афанасий Нифонтович подтрунивал над другом.
— А чего ж. — Алексей Алексеевич даже языком поцокал. — А чего, кхе-кхе. Или рылом мы не вышли? Вот ты помешал... Ты мне всю жизнь мешал.
— Ох! — теперь уж пришел черед развеселиться деду Афанасию Нифонтовичу, на его желтых иссохших щеках задвигались, порозовели рубцы. — Мешал я ему! Оттого и мешал... Да и не мешал я вовсе тебе. К свету тянул! Разобраться не можешь, классово сориентироваться...
— Сам-то ты, это... разобрался? Со-о... сориентировался, э-э, классово? Тянул, тянул и... вот вытянул. Хе! Чего вытянул? Тянульщики все вы! Тянульщики! — повторил Алексей Алексеевич и толкнул от себя колесо с нарушенной ступицей в сторону, проследил, как оно, жидко вихляя, покатилось между надломленными кустами шиповника с сухими скрученными листьями и недозрелыми, тоже сухими, плодиками. Взял у Афанасия Нифонтовича палку и прочертил ею на куче влажного песка извилистую линию. — Вернулся я когда... — заговорил он снова. — Вернулся... Когда в хозяйство вошел...
Алексей Алексеевич еще поширял острием палки в куст, целясь в мертвые плодики.
— Когда, говорю, в хозяйство вошел... в силу... Тут-то они и объявились... Тянульщики. Вроде тебя. Обглядели. И подворье обошли, и пашню... А пашня-то мне как раз угодила, ну, что масло. Да... Пробовал, понимаешь, на всю лопату. Так вот, на всю лопату, с черенком вместе, как раз и чернозем. Ох, землища! На ломоть хлебный мажь заместо масла, столько в ней жиру. Ярица колос свой не держала, гнулась... Ну и что? А то, что после зимы, когда скворец запел, они, значит, объявились. Говорю... Тянульщики!
— Ну-ну, — Афанасий Нифонтович выжидательно скрестил руки.
— Все у них в тетрадку красную записано. А потому: землицу отдай, лобогрейку отдай, скотину отдай... — голос у Алексея Алексеевича начал булькать. — Постройку отдай туда же. Кому? Честному трудовому народу, говорят. А я, значит, интересуюсь... А я что ж, интересуюсь, не трудовой? Не честный народ я с бабой и с ребятами? Тут я было за топор... Да того... А умный-то человек шепнул. Помнишь, говорит, как с Изосимом вышло? А это как раз я помнил. Изосим — староста наш деревенский был, в Оскомкине. Однорукий. На японской ему отбили руку. Когда раскулачивали его, то баба, Ульяна, дура, с вилами кидалась. Сам-то Изосим телок телком, молчал, смирный. А она кидалась. Повязали ее. Все и дела. Только после такого шуму Изосима в город отвезли, в тюрьму, в расход... А бабу, Ульяну-то, дуру, с оравой ребятишек отдельно — на выселки... Про это я подумал и, значит, убрал топор. Добровольно, спрашивают, отдаешь, как осознавший? Это мне как раз и зачли, что добровольно, осознавший. А то бы как Изосима... А выселку-то назначили уж недалекую — в Пихтовскую волость. В самые те болотины, в гнус.
Алексей Алексеевич опять почертил палкой линию на песке, откуда выкатились бегучие, с золотыми спинками, два жучка.
— Красная тетрадка... Она все про всякого мужика знает. И про то, что в лавке солью торговал... и что при унтере Хвылеве извозным служил.
— А про то, что в каторге был за наше дело? Про то, что... Ну, про все?!. — Афанасий Нифонтович напрягся.
— Нет, про то в тетрадке нету, — отвечал Алексей Алексеевич. — Тетрадка в один бок глядит. У нее один глаз. — И Алексей Алексеевич опять развеселился: дурачась, он прикрыл половину своей косматой физиономии ладонью. — Вот так. Один глаз. Второго нету. И не было. Рыба, говорят, такая в Амуре живет. Из моря заплыла. Оттуда, где японцы. Плывет по этому самому Амуру, на берег глядит. Китайца видит, а наших — нет. Или же наоборот: наших видит, а китайца — нет.
— Слушай, Зыбрин, перестань ерничать. — Афанасий Нифонтович распрямил себя. — Что-то я не слышал о такой рыбе. Ерничаешь! Рассказывай, что дальше-то с тобой, — почти приказал он. — В подкулачники, что ли, угодил?
Алексей Алексеевич с упрямством, щепотью, потянул себя за бороду, как бы это была не его, а совсем чужая борода.
— А ты-то сам где?.. — спросил он. — Ты-то сам куда угодил?
— Ну, я... Что я? По-всякому было, — оглянулся назад Афанасий Нифонтович и стал кашлять. В кашле дергалась у него не только голова, а и весь он ходуном стал ходить. Очень долго он так освобождался от того, что подпирало ему грудь и горло. Потом он принялся скручивать папиросу, соря на землю табаком.
— В Москву-то разве тебя не взяли? — напомнил Алексей Алексеевич. — В Кремль в тот, где самые важные...
— Нет, не взяли.
— Эт уж зря, — искренне обиделся за друга Алексей Алексеевич. — Зря-а. Там бы и сидел. Как раз бы заодно и подлечился. Доктора там не наши. Ишь, как бухаешь. Моя старуха как занедужит, так и попрекает: нет, говорит, у тебя, старичок, никакого сродственника в огепеу, то бы я, говорит, в Москву к докторам поехала. У кого сродственник в огепеу, те все ездят...
— Чем кормишься? — перебил Афанасий Нифонтович.
— Сторожу вот. У этого забора сторожу. Доски да бревна... Их и сторожу. Тем и кормимся со старухой. Да еще полы в конторе старуха моет. Живем... Для брюха хватает, а для души чтобы... Про душу-то кто ж нынче уж поминает? Детей порассовали. Устинка вот женился, отдельно от нас теперь. Тут он, на стройке же, в барачишке... Дочь, Евгению, младшенькую, замуж выдали. Из хохлов зять-то. Из Полтавы. Парень добрый, тут службу солдатскую он служил...
— На лесоскладе сторожишь? — удивление собрало складки на голом черепе Афанасия Нифонтовича. — Так ведь и я на лесоскладе... Как же мы с тобой не виделись раньше? Я тут с самой зимы.
— Ты?.. На лесоскладе?! — Алексей Алексеевич потопал старыми опухшими ногами, будто собрался бежать.
— Тоже, как и ты... Сторожу. Только я не с этой стороны, а с той, на дровяной половине.
— Ты? На дровяной половине? — Алексей Алексеевич все топал тяжело сапогами, как бы имитировал бег, но бежать никуда не бежал. — Сторожишь?.. Как же это? Ужель, э-э... лучшего места тебе не подобралось? Или, это... И живешь в пластовушке?
— Нет,