Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он помолчал.
— А третья?
— А третья тебе не понравится.
— Говорите.
— Я ещё не решил, как её тебе объяснить и стоит ли, — сказал Кассий.
Я встал.
— То есть вы решаете, — сказал я.
— Решаю.
— За меня.
— За тебя, — согласился он спокойно. — И буду решать дальше, потому что у меня есть основания, а у тебя нет ничего, кроме желания знать. Желание знать — плохое основание, Стейн. Оно у всех есть.
— Это моё тело.
— Это твоё тело, — сказал Кассий. — И я не собираюсь тебе врать про него ни одним словом. Всё, что я скажу, будет правдой.
Он сказал это без тени вины.
И вот это, если честно, разозлило меня сильнее всего остального: он не оправдывался. Он не считал, что делает что-то дурное.
Я сел обратно.
— Одно, — сказал я. — Одно скажите сейчас. Любое, на ваш выбор. Иначе я перестану с вами разговаривать, и вам придётся объяснять это Асгейру.
Кассий издал короткий звук, который у него, вероятно, означал смех.
— Хорошо, — сказал он. — Одно.
Он подумал.
— Ты не устал сегодня не потому, что стал сильнее, — сказал он. — Тебе просто пока некуда девать то, что в тебя идёт. Это разные вещи, и вторая гораздо хуже первой.
— Насколько хуже?
— Это уже второе.
— Кассий.
— Это уже второе, — повторил он и пошёл прочь.
Шагов через десять остановился.
— Стейн.
— Что.
— Ты сегодня весь день таскал дёрн и не устал, — сказал он, не оборачиваясь. — Тебе это кажется хорошим.
— Мне это кажется странным.
— Правильно кажется. — Он всё-таки повернулся. — Запомни, что ты сейчас чувствуешь. Не как оно называется — как оно ощущается.
И ушёл.
Асгейр в тот вечер собрал у длинного дома человек тридцать.
Не Совет — просто тех, кто был рядом и мог стоять. Говорил недолго.
Сказал, что убитых снесли в холодный сарай и что похороны через день, когда доделают вторую кровлю. Сказал, что лодки не выйдут, пока вода такая. Сказал, что ели сегодня все и завтра будут есть все, а как дальше — решать через неделю.
А потом сказал то, ради чего собирал.
— Их было десять, — сказал Асгейр. — Семь мы взяли. Трёх не нашли.
Люди молчали.
— Я не знаю, ушли они или нет, — сказал он. — Никто не знает. Поэтому с сегодняшней ночи заступаем в дозор: десять человек в пеший и ещё по двое на причал, на берег и к длинному дому.
— Надолго? — спросил кто-то.
— Не знаю, — сказал Асгейр.
И это, кажется, было самое честное, что говорили в тот день.
Ночью я лежал и не спал вторые сутки подряд.
Дом был странный.
Я вырос в нём и знаю его на слух: как скрипит вторая половица от двери, как гудит в трубе при северном ветре, как поворачивается на своей лежанке Хельга. В ту ночь всё это было на месте, но неправильным оставалось лишь одно.
В доме не было отца.
Не в том смысле, что его не было, — а в том, что дом был устроен вокруг него. Куртка на крюке у двери. Место у очага, куда никто не садился, потому что оно его. Шкот, который он чинил три недели и не дочинил, лежащий там, где он его оставил.
Мать не убрала ничего.
Хельга спала — я слышал по дыханию. Мать не спала, я это тоже слышал.
Мы пролежали так до рассвета, каждый в своём углу, и ни один не сказал ни слова, потому что говорить было нечего, а вставать было незачем.
Под утро Хельга всё-таки заговорила.
Тихо, чтобы не слышала мать.
— Не спишь.
— Не сплю.
— Вторые сутки.
— Вторые.
Она помолчала.
— Я тебе благодарна, — сказала она. — За то, что было на ступенях.
Я не ответил.
— Ты стоял между, — сказала Хельга. — Я тебя всю жизнь учила не лезть. Четыре года. Бежать и кричать, помнишь?
— Помню.
— Ну вот.
Она опять замолчала, и молчала долго — так долго, что я решил, будто она уснула.
— Я не про то, что ты нарушил, — сказала она наконец. — Я про то, что я тебя учила бежать, потому что была уверена, что иначе ты умрёшь. Я в этом была уверена шестнадцать лет.
— Ты была права.
— Я была права, — согласилась она. — Я и сейчас права. Ты не боец, у тебя ничего нет, и если ты ещё раз так встанешь, тебя убьют.
— Знаю.
— Знаешь, — повторила Хельга. — И всё равно встанешь.
Я не стал спорить, потому что спорить было не с чем.
— Вот это меня и мучает, — сказала она в темноту. — Что я тебя четыре года учила правильному, а правильное оказалось не тем, что было нужно в ту минуту.
Она повернулась на своей лежанке — неловко, с одной рукой, — и больше в ту ночь не сказала ничего.
Под утро я всё-таки попробовал.
Не потянулся — я обещал и не тянулся. Я просто прислушался к себе, как прислушиваются к дому.
И услышал.
То, что шло внутрь, было неоднородным.
Я это понял не сразу и понял бы, наверное, ещё позже, если бы не лежал в темноте вторые сутки без сна и без единого дела.
Их было две.
Не одна река — две. Разные на ощупь, разные на вкус, если у этого бывает вкус, и текли они по-разному: одна плотнее и медленнее, другая тоньше и быстрее. Они сливались где-то за проломом и дальше шли уже вместе, но у самого края их ещё можно было различить.
Я не звал ни ту, ни другую. Я вообще ничего не делал.
Они просто шли.
И вот тогда, лёжа в темноте в доме, устроенном вокруг человека, которого больше нет, я в первый раз испугался того, что со мной случилось.
Не того, что стена сломалась.
Того, что её теперь нечем закрыть.
Глава 23. Погребение.