Шрифт:
Интервал:
Закладка:
23 июня, когда Флобера ждут в Вандоме у памятника Ронсару, он возвращается в Круассе. «Я не был в Вандоме, ибо был слишком печальным для того, чтобы переносить толпу, а еще больше – компанию моих дорогих собратьев, – пишет он принцессе Матильде 1 июля 1872 года. – Я должен был ехать с Сен-Виктором, а этот сир мне очень не нравится». И объявляет своей корреспондентке, что только что закончил «Искушение святого Антония». На грани нервного срыва он соглашается поехать с Каролиной на лечение в Баньер-де-Люшон. Однако это пребывание в городке на водах, заполненном «буржуа», отнюдь не успокаивает его и скоро становится непереносимым. Местный доктор считает, что его нервное заболевание – результат злоупотребления табаком. Он соглашается курить меньше, принимает ванны, пьет стаканами воду и с нетерпением ждет того мгновения, когда снова окажется в своем дорогом Круассе.
16 августа он возвращается в свой вертеп с новым планом, созревшим в голове. Речь скорее идет об очень старой идее, которая всплыла снова. В самом деле, как это было с «Воспитанием чувств», с «Искушением святого Антония», к нему в зрелые годы возвращаются его юношеские мечты и возрождается желание писать. Будто весь сок его творчества был дан ему в юности, и сегодня, усталый, постаревший, разочарованный, он только покоряется демонам былых времен. «Собираюсь начать книгу, которая займет несколько лет, – пишет он госпоже Роже де Женетт. – Когда закончу, при условии, что настанут благоприятные времена, опубликую ее вместе со „Святым Антонием“. Это история двух чудаков, которые пишут нечто вроде критической энциклопедии… Однако надо быть сумасшедшим и трижды безумцем, чтобы взяться за подобный опус».[524] Он уже набросал план, который кажется ему «превосходным», и нашел название: «Бувар и Пекюше». Однако сколько нужно еще прочитать («химия, медицина, сельское хозяйство…») до того, как начать писать! Прежде чем взяться за это «трудное дело», он хочет быть уверенным в своих доходах. Ведь ему приходится просить тысячу за тысячей франков у Эрнеста Комманвиля, который худо-бедно управляет его состоянием. «Ничто не досаждает мне так, как то, что я вынужден постоянно просить у него деньги! – признается он Каролине. – Но что делать? Я никак не могу устроиться, получать, когда положено, свое скромное содержание, не докучая время от времени добряку Эрнесту».[525] К счастью, у него есть новый друг Эдмон Лапорт, порядочный человек сорока лет, который живет на другом берегу Сены в Гран-Куронн. Встречи с ним ободряют и радуют Флобера. Лапорт настаивает на том, чтобы он взял себе собаку скрасить одиночество. Он нашел ему щенка по кличке Жулио. Однако Флобер не решается. «В минувший четверг я видел у Лапорта свою собаку, у которой не курчавая шерсть, как мне думалось, – пишет он опять Каролине. – Это простая борзая, серо-стального цвета, и она будет очень большой. Не знаю, взять ли ее? Тем более что сейчас я боюсь бешенства. Эта глупая мысль – один из симптомов моего старческого маразма. Думаю, что преодолею ее».[526]
Погрузившись в чтение для подготовки «Бувара и Пекюше», он собирается поехать в Париж для того, чтобы отдать переписывать «Искушение святого Антония». Работа сделана за неделю. «Переписчики ошеломлены и невероятно устали, – сообщает он Каролине. – Они заявили, что заболели, что это выше их сил».[527] Издатель Шарпантье хочет выкупить все права у Мишеля Леви на произведения Флобера. Тот, впрочем, и не понимает пунктов контракта, который связывает его с «сыном Иакова» (по его собственным словам). С другой стороны, он хочет, чтобы Шарпантье издал также полное собрание сочинений Луи Буйе. Сделка, кажется, состоялась, Флобер возвращается в Круассе, думая, что оказался хорошим посредником. Не успел он приехать домой, как Лапорт приносит ему собачку Жулио. «Думаю, что буду очень любить его!» – восклицает Флобер. И некоторое время спустя: «Мое единственное развлечение – целовать собачку, с которой я разговариваю. Какая счастливица среди всех нас, смертных! Завидую ее спокойствию и красоте».[528] Или же: «Мне подарили собаку, борзую. Я гуляю с ней, смотрю на солнечные блики на желтеющей листве и думаю о своих будущих книгах, перебирая в памяти прошлое, ибо теперь я старик. Я не мечтаю больше о будущем, и былые дни будто вибрируют в светящейся дымке. На этом фоне всплывают дорогие лица, дорогие тени протягивают мне свои руки. Странные фантазии, нужно избавиться от них, хотя они и приятны».[529]
Среди этих «дорогих теней» он по-прежнему отдает предпочтение Элизе Шлезингер. Неважно, что она теперь стара, он видит ее такой же лучезарной, неизменно юной, Элизу счастливых времен. Храня старую любовь, он пишет: «Дорогая подруга! Моя давняя любовь! Не могу без волнения смотреть на ваш почерк… Мне так хотелось бы принять вас у себя дома, уложить в комнате моей матери!.. Я больше не мечтаю о будущем, но былое видится мне словно в золотой дымке… И на этом лучезарном фоне самое очаровательное лицо – ваше! Да-да, ваше! О дорогой Трувиль!»[530] Чем чаще он возвращается к далекому прошлому, тем большее неприятие вызывает у него любое проявление современной жизни. Страх перед общественными делами, буржуазностью, ложной славой в искусстве и литературе доводит его до мизантропии. Глупости и безобразию окружающего мира ему хотелось бы дать отпор эксплозивным произведением. «Бувар и Пекюше» станет, думается ему, такой бомбой. «Я обдумываю одну вещь, куда выплесну весь свой гнев, – откровенно пишет он госпоже Роже де Женетт. – Да, я наконец-то освобожусь от того, что меня душит. Я изрыгну на современников все отвращение, которое они внушают мне, даже если разорвется от этого моя грудь. Это будет широко и сильно».
Охваченный скорбью, Флобер узнает о том, что 23 октября 1872 года умер его дорогой Теофиль Готье. Он давно ждал этого, однако смерть потрясла его. Отныне среди его друзей больше мертвых, нежели живых. Он спрашивает себя, какой рок позволил ему самому избежать стольких крушений. «Смерть моего бедного Тео, хотя мы и ждали ее, уничтожила меня, я никогда не забуду минувший день, – пишет он Каролине. – Я не переставая думал о любви моего старины Тео к искусству и чувствовал, как меня затягивало болото нечистот. Ибо он умер, не сомневаюсь в этом, задохнувшись от современной глупости».[531] И Тургеневу: «У меня во всем мире остался теперь единственный человек, с которым я могу говорить, это – вы… Тео умер, отравившись современной падалью. Таким людям, как он, людям исключительно художественным, нечего делать в обществе, где царствует чернь».[532] И, наконец, Жорж Санд: «Говорю вам, что он умер от „современной падали“. Это его собственное выражение; он повторил его мне этой зимой несколько раз: „Я подыхаю из-за коммуны“ и т. п. Он ненавидел две вещи: в юности – обывателей, это дало ему талант, в зрелые годы – проходимцев, это его убило. Он умер от затаенного гнева и ярости оттого, что не может сказать все, что думает… И в завершение скажу, что не жалею его, я ему завидую. Ибо, по правде говоря, жизнь – невеселая штука». А так как Жорж Санд, обеспокоенная его одиноким отчаянием, советует ему найти женщину, он возвращается к реальным вещам: «Что касается того, чтобы жить с женщиной, жениться, как вы мне советуете, то эта перспектива кажется мне фантастической. Почему? Да кто его знает. Но я думаю так… Особа женского пола никогда не вписывалась в мое существование; и, кроме того, я недостаточно богат; и потом, и потом… я слишком стар…; и, кроме того, слишком честен, чтобы навязать навсегда свою особу кому-то другому».[533] По правде говоря, даже если бы он был золотым, он отступил бы, испугавшись самой мысли о женитьбе. Он может переносить присутствие женщины издалека. Единственная спутница всех его дней и ночей – творческое воображение. Для того чтобы жить, ему необходимы только одиночество, чернила и бумага. Работа над книгами доставляет ему столь полное удовлетворение, что он даже не испытывает необходимости отдавать публике плоды своих размышлений. «К чему печататься в наше отвратительное время? – спрашивает он Жорж Санд. – Неужели ради того, чтобы заработать? Смешно! Будто деньги были или могут быть вознаграждением за работу! Это будет возможно, когда уничтожат спекуляцию, а сейчас – нет. И потом, как измерить труд, как оценить усилие? Следовательно, остается только коммерческая стоимость произведения. Для этого надо уничтожить любое посредничество между производителем и покупателем, но этот вопрос, по сути, неразрешим. Ибо я пишу (говорю об авторе, который уважает себя) не для сегодняшнего читателя, а для всех читателей, которые будут, пока будет жить язык. Значит, моим товаром сегодня пользоваться нельзя, ибо он не предназначен только для моих современников. Таким образом, мой труд определить нельзя, а значит, нельзя и оплатить… Я говорю все это, чтобы объяснить вам, почему своего „Святого Антония“ я откладываю в нижний ящик стола до лучших времен (в которые не верю). Если издам его, то хотелось бы сделать это одновременно с другой, совершенно иной по духу книгой. Я как раз пишу вещь, которая очень подойдет к нему. Итак, самое разумное – сидеть спокойно».[534]