Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Постараюсь вклеить его на место, – промолвил Клеменс. – Как вы знаете, я не чужд переплетному делу. – Он повернулся к Шерлоку Холмсу. – Разве этот отрывок не уверил вас, что, даже если вы придуманный персонаж, ваши успехи и неудачи все равно остаются вашими?
– Нет, – ответил Холмс. – Если я – пешка некоего литератора, то не могу назвать своими ни мои успехи, ни мои неудачи.
Клеменс вздохнул.
Хоуэллс сказал:
– С эмпирической личностью, которая состоит из суммы наших поведений, решений и обладаний, все замечательно. Но как насчет «я»? Где оно?
Никто не ответил, так что Джеймс откашлялся и произнес:
– «Я» знает все прошлые мысли и присваивает их, оставаясь вне времени, ибо «я» и есть мысль в каждый конкретный момент. Она постоянно меняется, но присваивает себе предшествующую мысль вместе с тем, что эта предшествующая мысль считала своим.
Остальные глянули на него так, будто он испортил воздух. Хоуэллс ботинком тушил окурок на полу, Холмс держал руки с трубкой на коленях.
– Видите ли, – продолжал Джеймс, понимая, что лучше было бы помолчать, – логика Уильяма такова: раз поток сознания в каждом из нас постоянно меняется, нет никаких оснований предполагать за потоком некую фиксированную сущность – душу, дух или эго как таковое. Скорее, это импульсы сознания – мысли, объединенные между собой и включающие, помимо прочего, сиюминутные ощущения тела. И Уильям считает, что эти мысли как суверенное «я» способны помнить и присваивать предыдущие мысли потока. Однако «я» постоянно меняется, постоянно течет – одна струя в большом потоке сознания.
Сэм Клеменс бросил окурок сигары через перила.
– Ага. Примерно об этом мы с мистером Уильямом Джеймсом болтали во Флоренции – по крайней мере, к тому времени, когда нам принесли кофе.
– Мой красноречивый брат изложил вам это все на протяжении обычного обеда? – удивился Джеймс.
– Ну что вы! – воскликнул Клеменс. – Это был долгий итальянский обед, затем коньяк и кофе, десерт и сыр, потом еще коньяк и еще кофе. Мир был сотворен за более короткое время. По крайней мере, его полуострова и фьорды.
– Но вы говорите о восприятии, Сэм, не о реальности бытия, – сказал Хоуэллс.
– Разве это не одно и то же? – спросил Клеменс. – Мой песик знает меня, посему я знаю себя. Восприятие, господа!
– Мой песик знает меня, следовательно я существую? – сухо произнес Джеймс. – К этому сводится вся философия моего брата?
– Не совсем, – ответил Клеменс. – Ваш брат Уильям объяснил мне, что в самом широком смысле личность человека составляет общая сумма всего того, что он может назвать своим; не только его физические и душевные качества, но также его платье, дом, жена, дети, предки и друзья, его репутация и труды, его имение, лошади, его яхта и капиталы.
– У меня нет яхты, – проговорил Хоуэллс. – Non navigare, ideo non esse.[21]
Джеймс и Холмс неожиданно для себя рассмеялись. Хоуэллс не ходит под парусом, следовательно его нет.
– Navigo ego, ergo sum, – сказал Холмс. – Только я не… в смысле, не хожу под парусом.
Теперь даже Сэм Клеменс присоединился к общему смеху.
Внезапно Хоуэллс воскликнул:
– Глядите! – и указал рукой.
Сквозь кружевную тень на лужайке у дома Гарриет Бичер-Стоу пробежал олень. Он уже исчез в кустах, а четверо мужчин на веранде по-прежнему молчали. Джеймс гадал, не пора ли откланяться. Им с Холмсом предстояла долгая поездка на поезде.
Клеменс перестал качаться и заговорил странным, сдавленно-отрешенным голосом:
– Перед самым моим отплытием из Женевы, на прошлой неделе, моей дочери Сузи исполнился двадцать один год. Меня это почему-то смущает – куда сильнее, чем просто мысль, что теперь она взрослая и никогда больше не будет моей маленькой девочкой, хотя, видит бог, такое осознание тоже дается с трудом. Мой собственный день рождения был в ноябре. Мне исполнилось пятьдесят семь. Помню, я думал, что пусть бы мне лучше было семнадцать или девяносто семь – сколько угодно, лишь бы не пятьдесят семь.
Все молчали. Джеймс вспомнил про собственный день рождения, до которого оставалось меньше двух недель, и про то, как когда-то давно поклялся себе, что к пятидесяти годами станет признанным мастером. А что на самом деле? Ему еле-еле удавалось пристраивать последние рассказы. Он пытался – в пятьдесят лет! – начать карьеру драматурга, но его решимость слабела с каждым днем.
Джеймс знал, что Хоуэллсу пятьдесят шесть. Клеменсу, как он сам жаловался, скоро пятьдесят восемь. Холмсу, самому молодому из них, тридцать девять.
– Меня спрашивают, почему я так часто возвращаюсь в Соединенные Штаты, несмотря на то что уже давно перебрался в Европу, – говорил Клеменс. – На вопрос: «Зачем вы сюда ездите, мистер Твен?» – я отвечаю: «Отчасти для здоровья, отчасти – чтобы не забыть дорогу». Но главным образом, джентльмены, я пытаюсь убедить себя, что существую, что личность мистера Сэмюеля Клеменса – это не только его платье, жена и дети…
Теперь и его собеседники перестали раскачиваться в креслах. Все трое смотрели на седовласого юмориста.
– Мне снилось, что я родился, рос, был лоцманом на Миссисипи, – чуть слышно продолжал Клеменс. – Мне снилось, что я был старателем и журналистом в Неваде, пассажиром на славном пароходе «Квакер-Сити». Что я написал об этом путешествии очень популярную книгу. Что у меня есть жена и дети, да, и что мы с ними живем на вилле под Флоренцией… Сон этот повторяется и повторяется. По временам я почти верю, будто все так и есть. Но у меня нет способов проверить… никаких способов, мистер Холмс, мистер Джеймс, мой дорогой Хоуэллс… ибо любые эксперименты будут частью сна и лишь подкрепят заблуждение. Хотел бы я знать… Хотел бы я знать…
Клеменс опустил глаза, и на какое-то ужасное мгновение Джеймсу почудилось, что тот плачет.
– Знать что, Сэм? – спросил Хоуэллс.
Клеменс поднял взгляд. Его глаза были сухи. Они смотрели отрешенно, устало, затравленно, но слез в них не было.
– Хотел бы я знать, сон это все или явь, – проговорил он.
– Ливи реальна, – сказал Хоуэллс. – Она – безусловная реальность, за которую вы можете цепляться, когда бес меланхолии тянет вас в бездну.
– Ливи… Оливия… – Клеменс кивнул. – Я писал, не так давно, про Адама и Еву… Он не знал, как наречь новое существо, созданное из его собственного ребра, тяготился ею, досадовал, что она вторглась в мирное течение райской жизни. Но много лет спустя мой Адам переменил взгляды. «Теперь, оглядываясь назад, я вижу, что заблуждался относительно Евы, – говорит он. – Лучше жить за пределами Рая с ней, чем без нее – в Раю».
Джеймс думал, что Клеменс закончил свое длинное отступление, однако тот откашлялся и сказал: