Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Родя, не спи!
– Стараюсь, Михаил Иванович.
Миша – славный парень. Всего тремя годами старше меня-здешнего, а видом вообще ровесник. Посему «Иванович» – исключительно для поддержания авторитета. Я сам настоял, командир – есть командир. Столетов на фронте с 1916-го, полгода прослужил в отряде Пунина под Ригой, самого Унгерна фон Штенрберга знал. Говорит, ничего особенного, Унгерн – как Унгерн. Нормальный офицер, только с юмором проблемы.
– Миша, если я засну. Нужно три миллиона, запомни. Три! Так и скажи Алексееву. И еще… Нет, про «еще» только сам.
– Сам скажешь, сам. А ну-ка, Родя, хлебни! Пей, говорю!..
Густой сивушный дух. Перед носом словно ниоткуда возникает фляга в светло-зеленом чехле. Пить – или не пить? А, ладно!..
– Пью!..
На какой-то миг мир светлеет. Серая стена отступает, все становится простым и понятным: станичная улица, растоптанная сапогами грязь, солнышко над соседней крышей. Служивый народ тоже в наличии, команда «подъем» прозвучала, время бриться-умываться. Напротив, возле двухэтажного большого дома, господа корниловцы водой обливаться изволят. Двое держат третьего, у четвертого ведро наготове, все весело хохочут. Видать, здорово вчера перебрали.
– Здравия желаю, ваше высокоблагородие!
Кого это там Миша узрел? Если на крыльце, то наверняка штабной. «Высокоблагородие» – полковник, значит, головы можно не поворачивать. Полковники мне без надобности, даже такие голосистые. Чего это он расшумелся с утра пораньше?
– Ваше высокоблагородие! Это прапорщик Гравицкий, он только что из разведки…
Ага, оттедова. Черт его знает, вдруг получится? Если же нет, если все будет, как и в моей, такой привычной истории, через несколько дней половина армии поляжет под Екатеринодаром, погибнет Корнилов – и все придется начинать сначала. Увы, Антон Иванович Деникин – не Ганнибал и даже не Сципион Африканский.
– Гравицкий? Какой еще Гравицкий? Прапорщик? А если прапорщик, то почему не приветствует старшего по званию?
За миром я все-таки не уследил. Серая стена воздвиглась вновь, перегораживая простор, исчез дом напротив вместе с бесшабашными корниловцами. Зато появилась рожа в мыльной пене под сдвинутой на затылок фуражкой. Его высокоблагородие бриться возжелали.
– Прапорщик! Я к вам обращаюсь! Прапорщик!..
Откуда-то из дальнего далека доносится Мишин голос, поручик пытается что-то пояснить, рассказать. Рожа багровеет, мыльная пена вспучивается, идет волнами.
– Что значит, «из разведки»?! Устав еще никто не отменял. Прапорщик, встать! Приказываю: встать!..
– Отвали, мужик, – предлагаю я роже, но, кажется, недостаточно убедительно. Сквозь серую стену проламывается весь полковник целиком – брюхом вперед, в расстегнутом кителе, с опасной бритвой в руке.
Ого!
– Под арест пойдете! Распустились тут, молокососы! Поручик, зовите караул!..
Если бы не бритва…
– Под трибунал! Под…
Обрезало! Я поднял повыше руку с «браунингом», подождал, пока захлопнется его рот. Осознал, высокоблагородие? Кажется, да.
– Бритву бросил, pidor gnojnyj! На счет три, понял? Иначе пристрелю na huj. Раз… Два…
Бритва бесшумно утонула в грязи. Я проследил ее полет, улыбнулся.
– А теперь – мордой вниз, говнюк. Падай, я сказал!..
– Родя! Родя, что ты творишь? Родион, перестань! – донеслось откуда-то сбоку, но лишь мотнул головой. Потом, сначала уложу этого борова. Или пристрелю. Почему бы и нет, все равно толку от этих штабных…
Падать высокоблагородие не решилось – укладывалось медленно, основательно, сопя, кряхтя и покашливая. Вспененную рожу все-таки старалось держать повыше. Я наклонился, ткнул стволом в багровый затылок.
– Носом! Носом, сука!
Плюх! Вот и хорошо. Как говорится, начинаем утренние процедуры.
– Так и лежи, понял? Двинешься – грязь жрать заставлю, а потом яйца отстрелю. Замри – и бойся!..
Спрятал пистолет, примерился, куда лучше двинуть сапогом для пущей убедительности…
– Достаточно, прапорщик!
Голос по-прежнему сбоку, от крыльца. Миша? Нет, не Миша.
Корнилов Лавр Георгиевич.
В той, иной, жизни, читая мемуары и разглядывая немногие уцелевшие фотографии Ледяного похода, я никак не мог взять в толк, отчего главнокомандующий все эти недели упорно не расставался с тулупом и меховой шапкой. До апреля рукой подать, солнце, как на пасху, а он все такой же, зимний. Имидж сохраняет? Или при шинели его знаменитая плеть будет смотреться не столь убедительно?
– Объяснитесь, Гравицкий.
Лицо темное, глаза потухшие, пустые. И голос тихий, с трех шагов не расслышишь. Но это только видимость. Лавр Георгиевич и гаркнуть может, и плетью перетянуть. И пристрелить на месте, если нужда будет. Сейчас как раз подходящий случай.
Только вот оправдываться не хочется. Ну, совершенно.
– Лавр Георгиевич, не нравится мне, когда всякие Чикатиллы… Мацапуры с опасной бритвой к горлу подбираются. Поступил соответственно обстановке. А если полковник позволил себя в грязь уложить, то он не офицер, а говно.
– Не ругайтесь, прапорщик. Некрасиво.
Помолчал, пожевал губами, затем, дернув головой, ударил тяжелым голосом:
– В Екатеринодаре – что?
– Красные, ваше высокопревосходительство! – гаркнул я, даже не дослушав. – Жрут, пьют и беспорядки нарушают!..
Секретность, ага. Тайная миссия в большевистский тыл, о которой и знали-то всего четверо. Интересно, сколько человек нас уже слышало? Так и просрали белое дело.
Кажется, он и сам понял. Дрогнул губами, схватил меня за руку.
– Идемте!
Уже закрывая дверь, обернулся, поискал глазами.
– Это вы, Столетов? Поручик, распорядитесь, чтобы говно подняли и отмыли у колодца. Подштанники с мундиром пусть сам стирает.
Мишино «Слушаюсь, вашство!» я услыхал уже в сенях. С резким стуком захлопнулась дверь. Лавр Георгиевич толкнул меня в грудь, прямо к ближайшей стене, надвинулся, выставив вперед острую бородку:
– Пойдете под трибунал, прапорщик. Лично прослежу.
Помолчал, взглянул исподлобья.
– После взятия Екатеринодара… Сейчас каждый офицер в строю дорог, даже такой, как вы… Что в городе, ну?
Я оглянулся. В сенях пусто, чужих ушей нет. Это очень хорошо, другое плохо.
– Лавр Георгиевич! Я получил приказ лично от генерала Алексеева в присутствии генерала Романовского. Им мне и докладывать. Субординацию не я придумал, не обижайтесь.
На скуластом загорелом лице страшным огнем вспыхнули темные глаза. Попятился бы, да некуда, лопатки и так в стену уперлись.